НАШ СОВРЕМЕННИК
Критика
 

Анна Баженова

ПОЭМА КАЙФА И МУКИ СОВЕСТИ

 

В девяностые годы в России изменилось многое, в том числе и школьная программа. Программа по литературе расширилась. Школьники стали изучать шедевры Cеребряного века и русского зарубежья, смогли составить представление о советско-российском авангарде и постмодернизме. Но, к сожалению, всё то новое, что незнакомо было раньше обыкновенному ученику, да и обыкновенному учителю, никак не оценивается теперь с серьезной и четкой позиции ни в методичках, ни в учебных пособиях. Все “альтернативные” учебники ограничиваются только формальным, внешним разбором структуры произведения. О содержании чаще всего нет ни слова.

Может быть, так и нужно? Довольно нам ханжески диктовали, что хорошо, а что плохо, мы и сами можем во всем разобраться, сами все понимаем... Но понимаем ли? Понимают ли подростки, смысл жизни которых — потусо­ваться на дискотеках или поорать с трибуны стадиона? Понимают ли взрослые, те, для кого высшее счастье — передать привет с арены “Поля чудес”, те, кто надрывается от смеха, когда с эстрады издеваются над их же святынями? И большие ли мы, если судить, скажем, с высоты духовного уровня русской классики — Пушкина, Достоевского? Не упоминая уже о духовной высоте Евангелия...

Школе нужен учебник, в котором литература рассматривалась бы с позиций русской духовной традиции. Иначе школьнику, а порой и учителю трудно бывает понять, в каком же из произведений на данную тему заклю­чается истина. А цель русской литературы — именно истина, а не только эстетическое наслаждение или интеллектуальные упражнения. С. А. Венгеров писал: “...жизненность изображения... до последних пределов реальное воспроизведение... озарено светом идеала... Наша литература никогда не замыкалась в сфере чисто художественных интересов”*.

Действительно, у кого (и с какой позиции) правдивее раскрывается военная тематика — у Константина Воробьева или Владимира Войновича? Кто прав в своем подходе к русской истории — Булат Окуджава или Дмитрий Балашов? Кто глубже всматривается в душу русского человека, кто вернее отражает жизнь послевоенной России — Владимир Крупин или Татьяна Толстая, Владимир Сорокин или Василий Белов? Для примера сравним два произведения, включенные в “современную русскую классику”. Тема одна и та же — путешествие спившегося человека по железной дороге вдоль России. И поэма Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”, и рассказ Валентина Распутина “Не могу-у!” написаны вроде бы об одном и том же — “о пути правдоискательства русского народа”. Но пути эти оказываются совсем разными.

Сюжеты произведений Ерофеева и Распутина на первый взгляд мало чем отличаются. И там и там алкоголик едет по железной дороге. И там и там автор описывает его душевное состояние и внешний мир, который разворачивается вокруг него. Но тем не менее беспросветно пьющие герои — совершенно разные люди: каждый по-своему смотрит на жизнь, у каждого по-своему складываются отношения с окружающими. И представление о России с ее историей, современностью и будущим у каждого из них свое.

Попробуем поверить в искренность Венички Ерофеева и допустить, что действительно “путь у всех один и тот же, путь правдоискательства, хоть и в разные стороны — из Петербурга ли в Москву, из Москвы ли в Петербург”. Поверим в то, что никто не лукавит, никто от правды не бегает, не скрывает ее, не искажает. Поверим в то, что правду и только правду напряженно ищут все герои, независимо от направления следования: из европейского ли Петербурга в русскую Москву или наоборот... Но тогда как разительно отличается правда одного героя от правды другого!..

А может быть, всё-таки направление следования имеет значение? Ведь революционная мысль всегда проникала в Россию с Запада. И все, кто задумывал осуществить ту или иную масштабную перестройку в России — и ученики французских просветителей декабристы, и коммунисты-марксисты, и организаторы сегодняшних капиталистических перемен, — все они, несмотря на разительные, казалось бы, внешние отличия, начинали с того, что поворачивались лицом к Западу и спиной к России.

Речь прежде всего идет о двух разных духовных традициях, о разных религиях и культурах. Западный мир, конечно же, отличается от мира традиционной России. И, на мой взгляд, одно из главных отличий заключается в разных представлениях о рае у человека западного и человека русского. Рай и есть та правда, которую ищут. И рай человека западного — это земной Эдем, утраченный когда-то Адамом, — рай полного материального потреб­ления, рай вечной весны, вечного плотского блаженства. Для русского же человека материальная, плотская сторона рая, к которому он сознательно или бессознательно стремится, никогда не была самоценной. Главное — духов­ное блаженство, которое заключается в свободе от угрызений совести, а без этого всякий плотский рай теряет смысл. Поэтому и приходилось во все времена российским строителям земного “города-сада” гнать в него русский народ дубинкой. Прельстить одним лишь богатством, изобилием, комфортом никак не получалось, поскольку всегда было “на совести пятно”. Вот и “пути правдоискательства” героев Ерофеева и Распутина разительно отличаются именно потому, что у остроумно кайфующего Венички и задыхаю­щегося в тяжелом запое бича разные представления о правде-рае.

Веничка у Ерофеева отнюдь не глуп и не наивен. Он мудрый философ, который по-своему понял жизнь и пришел к выводу, что ничего стоящего, серьезного и вечного в этой жизни (уж по крайней мере в жизни этой России) нет. Веничка подошел к правде “на такое расстояние, с которого удобнее всего ее рассмотреть”. И скушна, и тошна ему эта правда. Он смотрит и видит, “и потому скорбен”. Горьки оказались плоды правдоискательства — Веничка узнал древнюю истину о тщете всего сущего и суете сует, и жизнь наполнилась “скорбью, смешанной со страхом”. “...Я знаю лучше, чем вы, что “мировая скорбь” — не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое... “Человек смертен” — таково мое мнение. Но уж если мы родились — ничего не поделаешь, надо немножко пожить”. И перед лицом неизбежной смерти Веничка решает пожить весело, в свое удовольствие. Вот зачем он отправляется в Петушки.

Петушки для Венички — это тот желанный земной рай, “где ни днем, ни ночью не смолкают птицы, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин”. Там и “первородный грех... никого не тяготит”, там встречает его “белобрысая дьяволица”. В беззаботные Петушки едет он для спасения от скорби.

Но путь в этот Эдем для героя лежит только через забвение, через отре­шение от реальной жизни, через винный угар. И пьянство героем оправдано. Он, познавший “мировую скорбь”, пить имеет право: “Как мне не быть скушным и не пить кубанского? Я это право заслужил...”. И только после того как Веничка напивается до свинского состояния, он начинает “прозревать”, ему “открываются бездны” и “ангелы” показывают путь в “землю обето­ванную”.

В свой земной рай Веничка отправляется, когда и духовная трезвость сердца, и ясность рассудка уже утеряны, когда он “на шестой день размок уже настолько, что исчезла грань между рассудком и сердцем, и оба в один голос затвердили: “Поезжай, поезжай в Петушки! В Петушках твое спасение и радость твоя, поезжай!”.

С начала и до конца в поэме постоянно пьют. Пьянство для Ерофеева даже не философская теория, пьянство — это религия, единственно верная и приемлемая в условиях скорбной жизни. Религия, которую Ерофеев то ли исповедует сам, то ли предлагает исповедовать не успевшему еще до конца спиться читателю. Вино становится своеобразным символом религии кайфа, оно “желанно, как стигматы святой Терезе”. Пьют все. “Вон — справа, у окошка — сидят двое. Один такой тупой-тупой и в телогрейке. А другой такой умный-умный и в коверкотовом пальто... Тупой-тупой выпьет, крякнет и говорит: “А! Хорошо пошла!” А умный-умный выпьет и говорит: “Транс-цен-ден-тально!” Каждый, на своем уровне, находит истину в вине. Вино уводит от несовершенной действительности в царство иллюзий, позволяет строить виртуальные миры — или примитивные, как у тупого-тупого (символизирую­щего низменное животное начало), или изощренные, как у умного-умного интел­лектуала, по словам которого в вине заключаются все истины, все трансцендентальные понятия.

В вагоне разворачивается беспрерывная пьяная литургия, причем сопровождается она беспрерывным ёрническим цитированием библейских и евангельских текстов и проведением кощунственных аналогий — ведь религия Христа принципиально отрицает пьянство и чревоугодие и пропове­дует трезвость духа и разума. Но подобное искусственное смешивание понятий религии кайфа и религии Христа, то есть оправдание и воспевание кайфа как вечной истины, встречается не только у Ерофеева.

Вот как говорит о пути к вечному блаженству через кайф и забытье герой Виктора Пелевина: “У нас внутри — весь кайф в мире. Когда ты что-нибудь глотаешь или колешь, ты просто высвобождаешь какую-то его часть. В наркотике-то кайфа нет, это просто порошок... Это как ключик от сейфа”. (То есть вино, “колеса” и проч. — это и есть “ключи от рая”.) Так толкуются известные слова Евангелия “Рай внутри нас”. Но “открыть сейф” непросто. Пелевин пишет: “Этому всю жизнь надо посвятить. Для чего люди в монастырь уходят и всю жизнь там живут? Они там прутся по-страшному, причем так, как здесь себе за тысячу грин не вмажешь” (“Чапаев и Пустота”). Лаконичное современное объяснение и рая, и того, как можно его достигнуть.

Но земной рай как кайф, когда личность позволяет себе снять все запреты с инстинктов, желаний и воображения, и суровая аскетическая жизнь в монастыре, цель которой — обретение высшего духовного блаженства в общении с Богом, — вещи разные. Кайфующие ловцы “глюков” видят истину в мирах собственного, искусственно одурманенного сознания, когда внешний мир “подстраивают под себя”. Исповедующие Христа видят истину в тайне Духа Божьего, разлитого в мире.

И герой Распутина, хотя совсем иной ценой, иной кровью и болью, убедился в том, что в России рай земной на пути одного лишь материального прогресса построен никогда не будет. И, разочаровавшись в жизни, он так же пытается спасаться от “мировой скорби”, погружаясь в пьяное забытье. Но веселого беззаботного кайфа у него никак не получается. Он только корчится, задыхается и воет: “Не могу-у!” И всё дело здесь в том, что спившийся распутинский герой, в отличие от героя Ерофеева, никогда не отделял себя от России, никогда от нее не отворачивался. И хотя он не упоминает постоянно о своей вере, как делает это Веничка, но он действи­тельно верит в нечто высшее, чем всеобщее земное довольство и плотское благо. И потому не может он принять биологически-трансцендентальной веры Запада, когда зоологические инстинкты тупых-тупых в содружестве с изощренными извилинами умных-умных легко и охотно оправдывают религию-кайф и начисто отвергают религию нравственности и высших духовных истин.

Герой Ерофеева, который не раз уверяет читателя в своей любви к России и русскому народу, всё-таки стоит к России спиной. Ту Россию и тот народ, которых можно любить, Веничка не видит и видеть не желает. А то, что он, упившись, с удовольствием наблюдает, скорее всего есть желанная мечта типичного российского западника, которую он рад принимать за действи­тельность. В глазах у всех “полное отсутствие всякого смысла, но зато какая мощь!”. А какие люди ему воображаются! “...внучек — совершенный кретин... Дедушка...смотрит, как в дуло оружия. И такими синими, такими разбухшими глазами, что из обоих этих глаз, как из двух утопленников, влага течет ему прямо на сапоги. И весь он как приговоренный к высшей мере, и на лысой голове его мертво. И вся физиономия — в оспинах, как расстрелянная в упор. А посередке расстрелянной физиономии — распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый удавленник”. Ах, как же любить Веничке такой русский народ!.. А как описаны идиоты-работники, прокладывающие дурацкий кабель... Даже воображаемая русская красавица, в представлении Ерофеева, — бесцветная белесая девка с пустыми “белыми” глазами и косой до попы — “белобрысая дьяволица”. Даже его собственный младенец от петушковской матери растет в “дымных и вшивых хоромах”. И с таким народом, с такими детьми нет и не может быть у России будущего. Молодое поколение “дегенератов от рождения” пугает даже Веничку — пьяно-равнодушного философа: “Нет, честное слово, я презираю поколение, идущее вслед за нами. Оно внушает мне отвращение и ужас. Я не говорю, что мы в их годы волокли целый груз святынь — Боже упаси! — святынь у нас было совсем чуть-чуть, но зато сколько вещей, на которые нам было не наплевать. А вот им — на всё наплевать”. “Святынь — чуть-чуть” — это верно. Но у всех ли — “у нас”? У всех ли в том поколении духовные ценности заменились ценностью вещей?

Если в поэме Ерофеева все могут быть только уродами, лишенными и внешней, и внутренней красоты, то Распутин в своем рассказе, напротив, даже спившемуся, пропащему, утерявшему почти все человеческие черты главному герою оставляет “сердечный просвет” в прошлом: “...десять лет честно работал... отец воевал”. Автор замечает в герое былую русскую красоту и силу: “...прямые предки его, с такими же русыми волосами и незатей­ливыми светлыми лицами, какое чудесным и редким раденьем, показывая породу, досталось ему, — шли на поле Куликово, сбирались по кличу Минина и Пожарского у Нижнего Новгорода, сходились в ватагу Стеньки Разина, продирались с Ермаком на Урал, прибирая к хозяйству земли, на которых и двум прежним Россиям было просторно, победили Гитлера...”. И те, что окружают распутинского бича в купе поезда и принимают в нем участие, — люди хотя и не “замысловатые”, но вполне нормальные, приятные: с волей, с мыслью, с достоинством, с великодушием. И дети в рассказе Распутина — “симпатичные мальчик и девочка”. И на них надеется старшее, несчастное поколение: “...Ты спился, я сопьюсь, а им никак нельзя: им надо нашу ли­нию выправлять. Кто-то должен или не должен после нас грязь вычистить?!”

Веничке Россия нужна только как страна, в которой можно попользоваться раем-Петушками, чтобы покайфовать всласть. А без блаженных Петушков жить здесь было бы просто невозможно. Россия настоящая, в которой живут и работают обыкновенные люди, для героя лишь место постоянных мучений. И бежит из московской России в пьяный петушковский рай Веничка с охотой и радостью: “Да и что оставил — там, откуда уехал и еду? Пару дохлых портянок и казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и накладные расходы”. И всё.

Веничка в поэме не раз уверяет читателя, что он в своем правдоискатель­стве истину нашел — нашел в вине. И Веничка собой доволен. Он любит свою прекрасную кайфующую душу и укорами себя мучить не собирается. Герой Распутина, напротив, понимает, что вино уводит его от истины всё дальше и дальше, всё больше и больше уродует его душу: “Голубые и, наверное, чистые когда-то глаза перетянуты были кровавыми прожилками и запухли, призакрылись, чтоб не видеть белого света. Белый свет они действительно видели плохо, но тем сильней и безжалостней всматривались они в свое нутро и заставляли этого человека кричать от ужаса”. Хмель не спасает героя, но окончательно душит. Для него нет истины в пьяном забытьи, ему глубоко чужда потребительская идея “вечного кайфа”. И, может быть, не только к трезвому демагогу-“порожняку” в трико, но и к пьяному философу Веничке можно отнести обвинения распутинского бича: “Бренчит, бренчит!.. Он всю жизнь бренчит!”

Пушкин в своей статье “Путешествие из Москвы в Петербург” в свое время осудил Радищева за слепое преклонение перед западным просве­щением и презрительно-сентиментальное отношение к русскому народу. О знаменитой книге Радищева поэт писал: “...в ней есть несколько благоразум­ных мыслей, которые не имели никакой нужды быть облечены в бранчливые и напыщенные выражения... Они принесли бы истинную пользу, будучи представ­лены с большей искренностью и благоволением; ибо нет убедитель­ности в поношениях и нет истины, где нет любви”. Похоже, и взгляд на Россию Ерофеева сродни радищевскому: взгляд отчужденный — не изнутри, но со стороны. И сам герой “Петушков” не скрывает, что его правдоискательство совсем не то, что правдоискательство глупо совестящихся работяг: “...одно дело правдоискатели от сохи, а другое — преждевременно интеллигентный Радищев или через почти двести лет интеллигентный Веничка”. Именно правдоискательство героев “от сохи” и “не от сохи”, от родной земли и со стороны делает произведения Ерофеева и Распутина такими разными по своей духовно-идейной направленности. Абстрагированным исканиям люмпен-интеллигента противопоставлена глубокая реальная драма русского бича. И если Веничка озабочен прежде всего собственной персоной и изо всех сил старается доказать, что “и алкоголики тоже чувствовать умеют”, то загуб­ленная жизнь распутинского пьяницы, которому только и остается в муках ехать неизвестно куда и ждать, “где выкинут”, заставляет задуматься о судьбе народа. Поиск истины в вине, так талантливо воспетый Ерофеевым, — путь губительный. И рассказ “Не могу-у!” о том и написан, как утративший веру народ выбирает этот ложный путь, этапы которого — духовное обнищание, физическая деградация и гибель. Путь в виртуальные пьяные миражи — путь не в ту сторону: “Там, за окном, тянулась матушка-Россия. Поезд шел ходко... и она, медленно стягиваясь, разворачивалась, казалось, в какой-то обратный порядок...”.

Так какой же “путь правдоискательства” выбирать? Жить ли в духовной трезвости и ясном рассудке или же погружаться в вечный кайф и воображать, что всё о,кей? Ну что, пойдем за “Клинским”?.. Или...

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N3, 2005
    Copyright ©"Наш современник" 2005