|
К 100-летию со дня рождения М. А. Шолохова
Владимир ПЕРВЕНЦЕВ У ШОЛОХОВА
Вешенская — одна из величайших святынь литературного мира. Чарльз Сноу, английский писатель
Накануне шестидесятилетия М. А. Шолохова в 1965 году меня, тогда редактора Агентства печати новости (АПН), и фотокорреспондента Валерия Шустова командировали в станицу Вешенскую для подготовки очерка о великом писателе. Фотослужбу АПН возглавляла Галина Николаевна Плеско, человек в работе суровый и требовательный. Она сказала, что, по их сведениям, в эти апрельские дни Михаил Александрович находится дома, в родной станице. — А примет ли он нас? — спросил я с понятным чувством тревоги за судьбу материала. — Тебе будет легко с ним найти контакт — поможет твоя писательская и казачья фамилия. (Ей были известны мои родовые корни — кубанских казаков.) С этим напутствием-приказом мы и отправились в дальнюю дорогу. К экипировке из блокнотов и ручек я всё же присоединил и отечественный фотоаппарат “Зенит”, так как в ту пору имел уже несколько фотографических публикаций. “Огонёк”, где главным тогда был Анатолий Софронов, опубликовал мой репортаж “Под пальмами Кубы”, о стране, где я побывал с рейсом теплохода “Бердянск” в качестве матроса второго класса. Валерию Шустову, прекрасному фотомастеру, вооружённому несколькими “Никонами”, я, конечно, не мог составить конкуренцию, но всё же мой “Зенит” в одном из эпизодов нашей работы очень даже пригодился. ...Мы в Вешенской. 21 апреля, среда. Восстанавливаю по своим записям, которые я бережно храню в личном архиве. Субботним вечером Шолохов появился в Доме культуры для встречи с вешенской детворой. Небольшой зал, сцена, едва освещенная. На эту встречу приехали из далёкого Дагестана и горянки, чтобы лично передать привет и поздравить с приближающимся юбилеем любимого писателя. Шолохов появился на сцене в тёмном костюме, при галстуке. Горянки в длинных национальных, с узорчатой вышивкой платьях подарили Шолохову белую бурку. Он поблагодарил и сказал: — Ну что ж, бурка как раз под цвет моих усов... Он принял другой подарок — рог. — Меня смущает вот этот рог... Из него кумыс не пьют же, нарзан тоже не пьют... Или попробовать? Он наливает в рог нарзан и под одобрительные аплодисменты ребят пьёт, запрокинув голову. Встреча носила непринуждённый, тёплый характер. Ребята задавали вопросы. Шолохов отвечал. Один из вопросов задал вихрастый паренёк: — Говорят, что в жизни всегда есть место подвигу (типичный вопрос советской молодёжи). Но ведь подвиги можно было совершать в годы гражданской и Отечественной войны, а сейчас для этого мало возможностей... Шолохов: — Мне думается, хорошо прожить жизнь с пользой для общества — это тоже подвиг. Честно работать, честно идти по избранному пути... Честная работа на полях, в колхозах, совхозах, на производстве — это тоже миллионы маленьких подвигов. Военные подвиги выглядят внушительнее, но ведь надо сказать, что никакая война ничего не создавала. Война — разрушительница, а вот трудовой подвиг — это подвиг созидания. Хорошо учиться — это тоже подвиг. Вот так-то, ребятки... Я записал и другие ответы участников этой незабываемой встречи. Вопросы не привожу, потому что они сами собой вытекают из ответов: — Мы твёрдо знаем, что “ничьей” молодёжи не может быть. И если не мы будем владеть вашими умами и сердцами, ими завладеет противник. И не в наших интересах отдавать вас, таких хороших девчонок и ребят, в чьи-то чужие и грязные руки... — Если западные писатели пытаются влиять на вас в дурную сторону, то мы, советские писатели, стараемся влиять на вас с точки зрения нашей идеологии, с точки зрения партийных взглядов на мир и искусство... — Чувство патриотизма надо воспитывать с ползункового возраста, с детского сада… — Хотя президент США Джонсон по профессии и учитель, но Вьетнам-то американцы бомбят... — Я за то, чтобы ночью сажать яблони в ущерб очередному твисту. В жизни-то придётся плясать меньше, чем трудиться. К этому надо себя готовить... — Ораторами делаются, писателями рождаются... — Правда в жизни, правда и в литературе — превыше всего... — Я считаю, что производственное место выбрал удачно. Поближе к тем, о ком я пишу. То надо было бы ехать из Москвы сюда, а то герои тут, рядом... Простота общения и удивительное проникновенное внимание к детским вопросам и ответы его, словно перед ним не детвора, а взрослые, умудрённые жизнью люди. Не было стремления опростить свои ответы, подстроиться под юную аудиторию. …Прошло уже несколько дней. Наконец лёд тронулся: нас пригласил к себе Шолохов. Конечно, мы понимали, как тяжело писателю в эти предъюбилейные дни найти для нас свободное время, но всё же я, как и Галина Николаевна, где-то глубоко в душе уповал на свою казачью родословную. И интуиция действительно не подвела. Писатель наконец-то пригласил нас к себе в гости. ...Дождь хлестал с самого утра. Низкие синие тучи повисли над станицей. Кто-то из приезжих, выйдя на крыльцо, поморщился и ругнулся. Хозяйка, Варвара Семёновна (к воскресенью мы уже переселились из райкома в частный дом), осекла недовольного: — Золотой дождь, — сказала она примирительно. — Сев кончили, дождей ждали. А то ветер было все поля выдул. Вчера вешенцы закончили и бахчи сеять, так что золотой дождь... Идём по дождю к дому Шолохова. Калитка открыта. Навстречу у самого парадного из-за дома вышел средних лет мужик в телогрейке, хромовых сапогах. Из-под телогрейки виден китель милиционера. За ним — другой, в чёрной одежде, высокий, неприметный. — Да, знаю, — ответил тот, что в милицейской форме, на наше представление. Он провёл нас в переднюю. Несколько деревянных ступенек сразу от порога поднимаются вверх, затем лестница по левой и правой стороне расходится, круто поднимаясь вверх, на второй этаж. Мы идём прямо. Дверь открывается в большую, просторную прихожую. Справа вешалка. На ней очень много пальто, курток. Полутёмный зал. На стульях лежат ружьё и патронташ, битком набитый патронами. Шолохов вышел из правой двери и пригласил в левую комнату, где стояли письменный стол, стулья, телефон, висели карта Ростовской области, репродукция картины “Ленин в Смольном”. Войдя в кабинет, Шолохов сам взял стул и поднёс его мне к столу, а сам присел в кресло правым боком к короткой стороне письменного стола, спиной к окну. Рассказываем о нашем задании: — Курите? — спросил Шолохов, вынимая пачку папирос “Беломорканала”. Я угостился. Шустов не курил, но, поколебавшись, тоже взял папиросу. Мы не прикуривали, считая неловким в присутствии писателя дымить, а Шолохов курил. — Вряд ли у нас что-нибудь выйдет. В Ростове говорил с Демичевым. Для “Правды” главу надо подготовить. Так что сейчас я вплотную работаю над ней. В голосе всё же не резкий отказ, а как отзвук досады, что не одни мы, а многие отрывают его от дела. — Михаил Александрович, наша задача — показать вас таким, какой вы есть. Специально ничего не будем готовить и отрывать вас. Часик-другой в день... — Ну, это можно. Вы не спешите? — обращается он к нам. — Это хорошо. Тогда можно. Вот на охоту съездим. У меня ещё не использована лицензия на отстрел десяти селезней, воспользуемся ею. — А на меня ружьишко найдётся? — спрашиваю я. — И ружьишко, и обувка. Какой у вас размер? — Сорок третий. — Найдется... А у вас? — обращается он к Шустову. — Мне не надо, — скромно отвечает Валерий. — В своих московских штиблетах вы не пройдёте. Оставите там. — А правда, Михаил Александрович, станичники говорят, будто ваша жена Мария Петровна лучше вас стреляет? — задаю я каверзный вопрос. Шолохов сдержанно улыбается. Рассердится или нет? Задето его охотничье самолюбие. Как это так: жена может что-то лучше самого мужа-казака делать? — Это рассказы, — отвечает Шолохов. И, немного подумав, продолжает, наверно, ради исторической справедливости: — Но она стреляет неплохо, это правда. Все эти дни Шолохова донимали корреспонденты, делегации, кинооператоры. — Трудно вам здесь, — сочувствую я. — Очень. Вот прибыли ко мне артисты из Таганрога. Что им, оказывается, надо? Только сняться со мной. Пусть сами снимаются. Я понимаю, когда по делу едут... Приехали горянки из Махачкалы, бурку и рог подарили. Я их пригласил. Мы списались. А так вот... Замечаю на столе пачку писем. — Много пишут? — Очень много, — отвечает Шолохов. — Всем трудно ответить. Я говорю, что Хемингуэй, например, на письма к нему ставил печатку “Я никогда не пишу писем” и отправлял адресату. — Что позволено Юпитеру, то нам нельзя, — отвечает Шолохов с полуулыбкой. — Среди этой корреспонденции масса писем депутатских. На них обязательно отвечать. А так много пишут заключённые. — Не заходят после освобождения? — Нет. Раздался телефонный звонок. — Кто говорит? — прислушивается Шолохов. — А вы напишите жалобу. Не поможет? Приехать? Нет, я уезжаю в Москву. Письмо напишите. Когда?.. Тогда осенью... Шолохов смеётся. — Написать просьбу не может, обязательно приехать желает. Из Воронежа звонили. А дождь за окном хлещет. — Земле хорошо, — говорит Шолохов, — сейчас дождь нужен. — У вас песок, не так много пыли, как на наших кубанских дорогах, — говорю я. — Да, мы когда летели из Ростова, столб пыли поднимался на две тысячи метров. Как в тумане летели. — Вы вылетели в такой ветер? — Летели. Самолётик маленький, бросало. Посадку запретили. Над Шахтами развернулись и вернулись в Ростов. Оттуда сразу с аэродрома поехали на Миллерово. …Рассказываю, что мы поснимали уже связанное с жизнью писателя: кружилинский дом, где родился Шолохов… — Такой ли он? — Я там ещё не был. Не знаю... — В Каргинской школу, построенную на ваши средства, — перечисляю я. — Нет-нет, — остановил меня писатель. — Я дал только пуговицу, а всю одежду пришила советская власть, — и в его словах прозвучало какое-то потаённое удовольствие, даже озорство от совершённого им поступка. — Полянский Дмитрий Степанович помог, — добавил он. (В то время Д. С. Полянский возглавлял Совет Министров РСФСР.) — А хата в Каргинской, что нам показывали, в ней точно вы трудились над “Донскими рассказами”? — Да, это так... Смотрю, вы даром время не теряли... А как устроились? — На дому у хозяйки. — Наш ресторан не работает. Там прилично кормили. Наш вешенский ресторан… — улыбается Шолохов со снисходительной улыбкой и добавляет: — Без горячего плохо. — Да, но вчера ухи мы поели всё же, — успокаиваю я заботливого хозяина. — Для артистов из Таганрога устроили ужин, и мы пристроились к ним. — Как на фронте, — улыбается писатель. — К солдатскому котелку подсели. — Были в колхозе “Тихий Дон”. — Хороший колхоз “Тихий Дон”. Председатель там хороший человек, Александр Стефанович Максаев. — Как вы собираетесь отметить праздник 1 Мая? — Как? Наверно, буду дома. На демонстрацию не хожу с тех пор, как заставляли по принуждению ходить. На трибуне не стою... Дома буду... — А свой юбилей? — Демичев говорит, отпразднуем юбилей в Москве 28-го. А я ему ответил, что дважды не рождался (Шолохов родился 24 мая 1905 г. — Прим. авт.). Заметив, что я принёс фотоаппарат, говорит: — А что, не доверяешь? — взгляд на Шустова. — Взял на всякий случай для себя... Шолохов действительно удивительно прост, располагает к себе. С ним легко говорить, не чувствуешь подавленности величием, какого-либо высокомерия. Своим расположением он как бы приближает тебя к себе — своим мягким голосом, улыбкой из-под колючих, ершистых маленьких усов и рядом удивительно крепких, будто литых зубов. Но за этой простотой угадывается крепкая, острая сила воли, могущая вихрем распрямиться и ударить сабельным ударом по тому, что несоизмеримо с его, шолоховским, понятием о жизни, о правде, о справедливости; в общем — держи ухо востро. Первая эта встреча прошла так скованно с нашей стороны, что, получив приглашение и на завтра, мы довольно спешно ретировались. ...Наутро звоню. Михаил Александрович говорит — приходите через час. Шустов берёт полное своё вооружение — все фотоаппараты и объективы. Я — свой единственный “Зенит”. Моя обязанность — говорить и спрашивать, спрашивать и говорить. Секретарь Андрей Афанасьевич Зимовнов вводит всё в тот же кабинет, в левую дверь по ходу. Шолохов курит, присел на том же самом месте с краешка стола, что и в прошлый раз. — Ну, как, ребята, долго думаете оставаться? — До 1 мая. — Нет, я думаю отправить вас пораньше домой, попадёте на демонстрацию. Ходите? — Ходим... с сынишкой… — говорю я как есть. Шолохов улыбается искристо, пронизывающе. Ему-то охоту отбили. — Где питаетесь? — Да где придётся. — Без горячего? Вы, я вижу, парни нерасторопные. — Перепадает кое-что. Станичники приглашают. Возьмём поллитровку, а закуска их. У лесника тут питались. Молочком угостил с пирогами. Рассказывал о дубе знаменитом. — Это какой лесник?.. Новый? А то был один из попов. Пьяница. Его перевели. — А что, действительно под ним клад зарыт? — Это легенда, конечно... Чтобы как-то расположить писателя, я рассказываю о своём недавнем плавании матросом на Кубу, в Мексику, о трудностях матросской жизни. В общем, скорее захотелось не хвастнуть геройством, а расположить к себе, мол, мы тоже кое-что повидали в этой жизни. Шолохов живо интересуется. Сколько получает матрос? Как с валютой? Говорили о старине, о старых традициях. Я рассказываю, как делал материал о масленице в Боброве под Воронежем, восхищался древними русскими нарядами, вроде как пожалел об ушедшем. Шолохов: — Вряд ли эти традиции удержатся, а одежда старая тем более. И не нужно это. Вот казаки, раньше была у них форма удобная, под коня, служилая. А сейчас в такой форме разве на трактор сядешь? Фуражку измажешь в масле. Традиция внешняя уходит с изменением условий жизни. Он говорит о необходимости строить дворцы культуры, настоящие, красивые. — Проголодались вы, ребята. Хотите, яичницу сделаем с ветчиной югославской, в консервных банках, хорошая, нежирная. Для приличия отказываемся, но возможность посидеть рядом с Шолоховым за столом побеждает. — Мария Петровна сделает. Пойду, уговорю её. Пока Мария Петровна (мы её ещё не видели) где-то хлопочет, Шолохов возвращается в кабинет, и мы продолжаем беседу. Он сидит, курит. Глаза искрятся умом, лаской и пытливостью. — С вами как-то легче. Вот приезжали из кино. Вышли они во двор и говорят: берите лопату, копайте. Я отказываюсь. И одеяние не то, и мало сам вожусь в земле. Зачем это? Уже после я как-то задал вопрос, пытался ли он сам фотографировать. — Пробовал. Когда снимали немой “Тихий Дон”. Какая тогда была техника! Подарил мне режиссёр аппарат, зеркальный, тяжёлый. Сделал я несколько снимков. Но с тех пор бросил. Самому надо проявлять, возиться. Времени не было. — Наверно, и потому, что писатель и фотокор по-разному смотрят на мир, — говорю я. — Да, может быть, поэтому, — соглашается Михаил Александрович. В кабинет в тёмно-сиреневом платье вошла жена Шолохова Мария Петровна. Милое, приятное лицо, сединой тронуты волосы, и масса родинок на лице — не сосчитать. Глаза карие, глубокие, внимательные. Мы перешли из кабинета, который, наверно, служил для приёма посетителей, в столовую, где обычно обедает семья. Столовая сразу за кабинетом с выходом на нижнюю террасу, сейчас закрытую. В столовой небольшой овальной формы стол, стулья покрыты белыми чехлами. Диван тоже под чехлом. Слева от входа простой буфет с посудой, справа шкафчик. На нём стоит иностранной марки транзистор. На подоконниках цветы в горшочках. На стене две картины. Одна, над шкафчиком, изображает речку, заход солнца, лодки на берегу. Наверно, это Дон. Над диваном картина хутора зимой: занесённые снегом хаты. Здесь же барометр, под ним макет миниатюрной шхуны под парусом. Очевидно, чей-то подарок. За окном градусник. Шолохов подошёл к нему: — Четырнадцать. А вчера до двадцати доходило. Одна дверь из столовой ведёт на кухню. Там полная пожилая женщина что-то стряпала. Вторая дверь от входа налево ведёт в другую, по убранству напоминающую такую же столовую, но больших размеров. Там более длинный овальный стол, вокруг него масса стульев, и тоже в чехлах, а под окном зелёные растения в кадках и горшочках. Одни вьются по деревянным палочкам, другие держатся на собственных стволиках. Видно, эта столовая предназначена для больших приёмов. Но на нашем столе уже яичница, масло, хлеб, солёные огурцы. Закуска наспех приготовлена, водочка в большой экспортной бутылке с марками. Справа от меня Шолохов, слева Мария Петровна. Напротив мой коллега Шустов и Пётр Иванович Маяцкий, подошедший чуть позже. Разговор за столом самый непринуждённый. Я рассказал, что моя четырёхлетняя дочка уже катается на фигурных коньках. — Модный сейчас вид спорта, — замечает Мария Петровна. — А вы какой больше всего любите вид спорта? — В отдельности никакой, — отвечает Шолохов. — За футбол болеете? — Нет... А смотреть смотрю. — Ну да, — замечает Мария Петровна, — а в Тампере на хоккее даже кричал. — Там особая игра. Там не сам процесс игры меня интересовал, а выиграют ли наши. Больше патриотизма, чем болезни. И подробнее: — Билетов не было. Так нас тренеры с собой взяли, туда, где сидят игроки, на штрафную скамейку... И тут же с юмором, игристостью в глазах: — Хорошо, что пришлось на этой сидеть скамье, а не на другой, за то, что так длинно и так долго пишу... Заставили потом даже сняться с командой. Один прислал письмо, что он вырезал меня из снимка. Какое, мол, Шолохов имеет отношение к канадскому хоккею? Вот Ильинский, это спортсмен. Он прямое отношение имеет. Мы встречались с ним. Письмо интересное пришло от него... Шолохов встаёт, подходит к буфету, роется в стопке писем, находит письмо и возвращается к столу. В письме Игорь Владимирович Ильинский напоминал Шолохову о встрече в Тампере, о том, что он обещал написать пьесу для театра о современных бюрократах, весёлую, юмористическую, молодую. Глаза Шолохова заискрились: — Надо сделать, попытаться, тем более, такой актёр, как Ильинский, будет в ней играть. Мария Петровна грустно, с болью: — Ленивый он... Берётся, берётся — и всё никак. Горькое откровение. Она будто сейчас выговаривала ему то, что не раз обсуждалось между ними. — Возьмется и бросит. Нельзя так. Я ему говорю — отойди от общественной работы: то ему надо, это. Не уговоришь. Сколько писем! Депутатские дела отвлекают. И уединиться негде. Пробовали — не выходит. То одни приезжают, то другие. Раньше,когда помоложе был, — ничего. А теперь трудно. И у меня ноги не ходят, болеют, ревматизм. Теперь трудно даже на второй этаж подниматься. А он говорит — я тебе лифт сделаю, корзину, сам буду поднимать. Отвечаю: ещё чего доброго — бросишь верёвку, всякое бывает, — шутит Мария Петровна. Вопросы и ответы полились без определённого плана. И перескакивали с одной темы на другую. — Какой фильм вам больше всего нравится: “Судьба человека” или “Тихий Дон”? Шолохов отвечает: — “Тихий Дон”. — Бондарчук “Войну и мир” доснимает, — сообщаю я. — Не потянет он, мне кажется. Трудно. Не по плечу. Подали кофе в больших чашках, сливки. Я продолжаю рассказывать, или, как говорят моряки, “травить” о своих морских приключениях на море, о тяжёлом матросском труде, о кубинском сахаре, о табаке, которым мы загрузились в Мексике и доставили в Союз, в порт Ленинград. И о проблемах нашего советского флота говорил. О том, что многие суда ходят по миру без груза, в балласте. А один такой пустой рейс обходится в две тысячи долларов в сутки. Шолохов подсчитал. — Это тридцать тысяч за переход. Пятнадцать дней ведь длится переход из Ленинграда до Кубы... Собираемся на прогулку. Едем в “Волге”. Шофёр, Михаил Александрович, Мария Петровна и мы. Выехали за ворота. Пески. Ночью прошёл дождь, но дорога песчаная и потому быстро высохла. Мария Петровна говорит, что тоже с мужем ходит на охоту. — Смотри, рыба ходит, — обращается Шолохов к Марии Петровне. По озеру, окружившему тополевой островок, расходятся круговые отметины, будто кто камень швырнул. Остановившись на краю заводи, поросшей кустистыми камышовыми пятнами, попросили супругов пройтись. Это была, наверно, единственная просьба для съёмки, на нашем языке — “подстроенная”. На обратном пути в машине Шолохов говорил о Вьетнаме. — Сегодня читал: три, четыре, десять самолётов американских сбито. А всего — больше двухсот. Это же настоящая война. В Испании и того меньше исчислялись потери... Меня удивляет, что не только молодёжь Ростовской области присылает письма в обком с просьбой зачислить их добровольцами, но и старые военные, прошедшие Отечественную войну. — Чем объяснить? Не романтика же их зовёт? — Наверно, желание помочь. Многие из них имеют опыт борьбы в партизанских отрядах. Партизанили в брянских лесах, а после наших лесов джунгли нипочём — так, кустарник. — А какие репортажи Мадлен Рифо пишет, — вступает Мария Петровна. — Молодая женщина, и больная притом. Мы встречались с ней в Париже. Ей лет двадцать шесть. Туберкулёз. И вот едет же. Мужественная женщина, боевая. Подъехали к дому. Шолохов: — Довольно на сегодня. А завтра Мария Петровна обещала сделать лапшу. Приглашаем вас... Прощаемся. Нам улыбаются. Милые, приятные люди, будто давно их знаешь и любишь. Шолохов у порога счищает грязь с ботинок. ...Приглашённые вчера “на лапшу”, идём без звонка к дому Шолохова. Открываем калитку, на дворе — ни души. Подходим к парадным дверям — никто не встречает. И того, что был в милицейском кителе, тоже нет. Звонок над дверью не работает. Мы жали кнопку, но безрезультатно. Стучимся в дверь — не отвечают. Закрадывается тревога. Может быть, Шолохов забыл о приглашении или снова улетел в Ростов? Решили действовать смелее. Открываем дверь, потом стучим в другую и, не дождавшись ответа, открываем её. — Можно войти? Ни звука. Через секунду слышим наверху скрип половиц и голос Михаила Александровича: — Да, да, заходите... Точно пришли. Это я люблю. Приглашает нас сразу в столовую, где мы накануне завтракали, ели яичницу с югославской ветчиной. Переступили порог столовой, и на больших настенных часах пробило час. Стол был уже сервирован. Мария Петровна ставила закуску. На столе солёные огурчики собственного посола, рядом свежие, на большом блюде, крупные куски жаренного в томате донского сазана. Бутылочка водки всё та же, недопитая нами. Валерий, зарекомендовавший себя более питейным человеком, чем я, сел по правую руку от Шолохова. — Ну, Валерий, тебе доверяется эта бутылка, — обратился к нему Шолохов. Водочные рюмки стояли только у наших приборов. — А вы? — обратился я к Марии Петровне. — У нас с Михаилом Александровичем сухой закон. Хотела сказать — говеем, да вспомнила, что уже пасха прошла, кажется. Корреспонденты, то бишь мы, не отказывались. Выпили. Сазан был отличным, но жестковатым, как вся крупная рыба. Выпили по второй, третьей... Шолохов сидел всё в той же зелёной рубашке с отложным воротником, но теперь без пиджака. Он сидел спиной к окну, выходящему на веранду, и его седые редкие волосы белым контражуром, лёгкой просвечивающей дымкой вставали над высоким, крутым, в едва видимых крапинках веснушек лбом. Обратил впервые внимание на уши — большие, породистые, как у Патриарха Алексия I, о котором мы с Шустовым делали тоже материал и погостили в его резиденции в Переделкине. Нос с горбинкой морщится. Бровей почти не видно — лёгкие вербяные пушинки над глазами. Глаза разглядел. Они серые, скорее выцветшая синь, ближе к зрачку — коричневатость. Зрачок — чёрненькая точка. Съели на закуску по куску варёной курицы. — Вы пейте, ребята, что-то Валерий далеко отставил бутылку, — потчевал нас Михаил Александрович. Мария Петровна предлагает на выбор: — У меня есть суп и лапша. Шустов: — Пригласили на лапшу — давайте лапшу... Марию Петровну, по-моему, несколько смутил безапелляционный тон выбора, но это только на миг какой-то, а потом снова доброе, приветливое и очень мудрое лицо женщины, знающей мужские слабости, тем более за бутылочкой винца. Куриная лапша оказалась очень вкусной. На второе подали жареное мясо с жареным картофелем. Мясо мягкое, так и тает во рту. На десерт — молоко. — Пейте, своё, — угощает Мария Петровна. — Больше пейте. Теперь его некому у нас пить — дети разъехались. А беседу за столом начал Валерий, сразу и в карьер, выспрашивая мнение Шолохова о великих мира сего: Сталине, Хрущёве. Мне казалось неудобным так прямо, в упор, говорить на подобные деликатные темы, а может быть, и хорошо. Пусть для истории останутся шолоховские мысли об этих людях. — Вы знаете, в Америке, где я недавно был, очень жалеют, что сняли Хрущёва. Он им импонировал... Я: — В основном, очевидно, потому, что много ездил, показывал себя; мир увидел, что советские люди такие же, не хуже других. Шолохов: — Да, но он внутри развалил сельское хозяйство. Запретил по парам сеять. Почему? Он плохо разбирался в сельском хозяйстве, но учил. К нему на Украине и тогда, когда руководил ею, было плохое отношение. Шустов: — Но вы его принимали, говорили с ним... Шолохов: — Хрущёв был из тех людей, кто больше говорит и мало слушает. А для руководителя так нельзя. Шустов: — Вы встречались со Сталиным. Что это был за человек? Шолохов: — Встречался, даже выпивали вместе. Коньяк пили. Это было в Филях, на даче. Сидел с ним один на один. Спрашивал он тогда моё мнение о романе Вирты “Одиночество”. Горький разругал этот роман, и Сталин спрашивал моё мнение. Я ответил, что роман неплохой. И действительно, “Одиночество” — лучшее, что написал Вирта. Сталин сказал, что у него такое же мнение. Сталин был очень интересным собеседником, много читал. Интересно смеялся: рот в улыбке, а глаза тигрячьи, жёлтые. Валерий напомнил о жестокости Сталина, о затопленной в Царицыне барже с заключёнными. — Нет, — ответил Шолохов. — Это не дело рук Сталина. Там Землячка была. Это её дело. Мне показалось, что Шолохов как-то старался охранить Сталина от напраслины, чтоб остался его действительный образ, а не с тем наносом, что свалился на Сталина после хрущёвских разоблачений. Хрущёва он так не защищал. И полилась застольная беседа. — Нравится вам Скандинавия? — Очень, — отвечает Мария Петровна, а Шолохов добавил: — Но жизнь там везде скучная, позапрутся по домам; в восемь часов вечера на улицах уже никого не встретишь... Ну и, конечно, перешли на темы бытовые и о трагедии пьянства. Я рассказал о поразившем меня наблюдении: на одной московской улице в районе Марьино на доме висит мемориальная доска: “Здесь в октябре 1917 года находился штаб революционного отряда Покровско-Стрешневского района”... Теперь в этом доме распивочная, рядом ходят трамваи, и порой завсегдатаи этого питейного заведения в историческом доме прямиком выкатываются под колёса трезвонящих трамваев. — Тогда я вам тоже расскажу случай, — начал Шолохов. — В станице сразу слухи распространяются. Дошло и до меня, что одного казака, шофёра, жена на санях привезла домой. Встретил я его и спрашиваю: как это тебя так угораздило? Позор: казака жена везёт на санях... Он и рассказывает: “Зашёл в подвальчик, спустился вниз. Там знакомые. Поспорили, что выпью литр водки и запью вином. Ну и выпил — и не устоял”. Я его спрашиваю: что ж так плохо? А он: “Так я хотел как лучше”... Или вот другой. Казачина один пил у нас только одеколон. Ну, я его и спрашиваю: что, разве в магазине нет водки? Завались! А он: “Не в том дело... Приятно… Сидишь, это, на толчке, наслаждаешься, запах, как в парикмахерской… — Шолохов смеётся: — Тоже мне, эстет. …Другой всё пил и пил без отдыха. И его спрашиваю — что так? А он показывает на горло и говорит: “А у меня, Михаил Александрович, скат такой хороший. Запрокину голову и сливаю всю бутылку”… Да, это трагедия народа... И смех и грех... На прощанье Михаил Александрович подарил нам по одному экземпляру “Тихого Дона”. Мне с надписью: “Доно-кубанскому казаку Первенцеву В. 29.IV.65 г.”, а Валерию: “Шустову-шустрому”. То ли имел в виду, как суетился и бегал в поисках кадра Валерий, то ли его вопросы о Сталине и Хрущёве... Но что нас совершенно расположило и растрогало, помимо оказанного нам гостеприимства, обильного обеда с лапшой, подаренных книг, так это заверение, что назавтра он нас возьмёт с собой на рыбалку. Собирайтесь, съездим порыбачить, приходите утром. Вот оно, страстное увлечение писателя! Он, как Хемингуэй, — рыбак и охотник. Вот его хобби. В те годы это слово—“хобби” только входило в обиход русского языка, и при всяком случае, в любом материале мы старались для нашей апээновской пропагандистской продукции на зарубежье показать хобби героя фотоочерка. Как же! Мы, советские, тоже люди-человеки. ...Наутро идём по станице в направлении шолоховского дома, чтобы с блеском завершить визуальное изображение великого писателя, поставить точку в материале. А без хобби этого, мы знали, в Москву лучше нам не возвращаться под грозный взгляд Галины Николаевны. Идём по станице. Навстречу попадается Григорий Иванович Шебуняев — казак, староста хора, которого мы в группе других казаков на лошадях уже отсняли. Он сказал, что казаки обиделись на нас — не поставили им хотя бы по сто граммов. Говорит: — Мы сами сложились и тяпнули. Ну, дорогие, не дадите — кровная обида будет... Вот и Шолохов едет на грузовике — нет остановиться, только, правда, рукой помахал. — Как? Он же дома ждёт нас?! — Да навстречу нам попался, — уточнил казак. — Грузовая машина его. В кузове лодка. Не иначе как рыбалить поехал. Уму непостижимо. Как так? Что думать? Удрать от корреспондентов! Обещал взять с собой. У нас и сомнений не возникало. Весело и бодро мы шагали навстречу последнему съёмочному дню. И горькая обида заполнила сердце. Расстроенные, идём в райком за помощью к Петру Ивановичу Маяцкому. Райком, как всегда в советские времена, — последняя надежда. Матрос, разведчик, отличный человек, каких тогда много было в стране Советов, что-нибудь придумает, объяснит. И мы не ошиблись. Поднимаемся к нему в кабинет. — Вот дед, — сочувствует он нам. — Он всегда так. А может, решил рыбёшки подзабрать с собой в Москву, детям. Он уже отдал приказание заколоть свинью. Колбасу повезёт. Как же, надо гостинцев москвичам... Но куда мог он махнуть?.. Поднимает трубку. Звонит Шолохову — никто не подходит. Звонит секретарю — его тоже нет. Тогда, хитро прищурившись, набирает другой номер и говорит нам: — Кухарке звоню. Она должна знать... С праздничком вас, — несколько ещё ласковых приветствий, — а где Михаил Александрович? Голос: — Да в Островное, небось, поехал. — Спасибо, до свидания. Ребята, езжайте, только не говорите, что это я вас послал и дал машину. Ехали, скажете, снимать и случайно на вас напали. Действуйте! Шофёр райкома — Антон Гурьевич Карев, пожилой, голубоглазый. Объясняем ему задачу. — По следам найдём, — успокаивает он нас. — Я след их машины знаю. Конечно, в Островное. И у меня было почему-то предположение, что Шолохов поедет именно туда, где мы были накануне на прогулке. Вспоминаю, как он, обращаясь к Марии Петровне, сказал: — Смотри, как играет. Есть рыбка... И глаза загорелись рыбацкой страстью. По следам протектора от шолоховского грузовика мы и доехали в безлюдную, густо заросшую деревьями и непролазным камышом чащобу, за которой светилась водная гладь. У бережка преспокойно стоял грузовичок, а на пеньке восседал Николай, шофёр Шолохова. — Где Михаил Александрович? Николай неопределённо махнул в сторону озера. — Где-то там. Кто его знает. По дороге у Антона Гурьевича выяснили, что ловится в здешних водоёмах: окуни, бывает щука, караси, лещи, сарушка, краснопёрка, язь не берётся. Чащоба на Островном называется Старый сад. Место болотистое, топкое. Тихая заводь. Треугольник встречных проток. Светло-жёлтые камышины тихо, певуче покачиваются. Поют, щебечут птички. Тополь и дуб. Возле стволов навалены кучи разного хвороста, оставленного половодьем. Юркнула в норку полевая мышь. Куда же направляться, по какой протоке искать писателя?.. Решили, что Шустов останется при машине и будет ждать выхода Шолохова после рыбалки, а я в болотных высоких сапогах, любезно отданных мне Антоном Гурьевичем, ринусь в свободное плаванье по болот-морю. Иду сначала по более-менее твёрдому настилу, и чем дальше я удаляюсь, тем вода прибавляет и прибавляет, сначала по щиколотку, потом выше и выше, и вдруг я провалился по пояс, набрав в сапоги холодной воды. Свой “Зенит” удалось удержать, вытянув обе руки. Выбрался. Тревога закралась: а что если тут настоящая топь и никто уже не поможет? Я удалился на такое расстояние, что уже не докричишься. Вернуться обратно? Ну, нет. Задание есть задание: хобби. А потом — кто ещё сможет подглядеть писателя за удочкой? Мы же не киношники, чтобы заставить Шолохова сидеть на бережку Дона в цивильном костюме и в шляпе и любоваться донскими просторами. Кажется, этот кадр я увидел потом в одной из телепередач. А тут и принцип прибавился. Ну, нет, меня, матроса, хоть и второго класса, так просто не заставишь отступиться от цели. Вперёд и вперёд! Поближе к озёрному берегу земля потвердела, стало легче идти, и вдруг в камышовой расселине, далеко у островка, а может быть, это был просто другой берег, увидел лодку и в ней его, нашего сбежавшего писателя. Стук в сердце и облегчение. Но и испуг. Вдруг заметит и пырнёт меня недобрым громким словом; характер-то, как мы кое-что узнали, у него крутой, бывает, и очень резкий. Подползаю и хоронюсь за кустами. Одежда, сапоги — всё промокло, и вскоре даже знобить начало. Лодка зелёная. Кепка на писателе охотничья, с козырьком. Светло-зелёный ватник и постоянная, не вынимаемая изо рта папироса. Сожжённые спички кладёт в карман. Вёсла сложены на нос лодки. Лодка стоит носом к камышам, кормой к озёрной заводи. Куртка полуоткрыта. Делаю несколько кадров и замираю. На моей стороне, чуть правее, появился человек в шапке-ушанке, серой стёганке и резиновых сапогах. Сначала я подумал, что это кто-либо из знакомых Шолохову друзей по рыбалке. Тщательней схоронился за деревом. Потом решил его окликнуть. Он подошёл ко мне. Я сделал предупреждающий знак — приложил палец к губам: не выдавай, мол. Он приблизился. — Да здесь много народа, не бойся, — громко произнёс он. Отошёл в сторону и палкой стал ворошить чернозёмную болотистую землю, ища червяков. — Черви вот кончились. У кончика палки появились узкие, склизкие, тонкие и толстые черви. — А кто там рыбачит? — спрашиваю его. Думал, что он сразу скажет: “Шолохов”. — А кто его знает. Я пришёл пешим. Много здесь разных. Туда дальше на резиновой лодке рыбалят. Шумят тополя. Ветерок тянет с Дона. Озеро перебивается еле заметной рябью. Рыбак ушёл со своей самодельной удочкой, зелёным прутом и червями. В его сумке, чёрной, кирзовой, — краснопёрки: — Хватит на уху, — говорит он, показывая улов. — Больше не ловится. Куда делась — не знаю... Я снова пристроился в своём укромном месте и продолжил съёмки с большого расстояния. Не было у меня тогда серьёзной техники, как у Шустова. И всё же снимал и снимал, и решил ждать, когда Шолохов закончит свою рыбалку. Редко в его руках извивается рыбёшка. Удит одной удочкой и всё курит и курит, одну за одной. Белая папироса во рту. Забросит удочку и внимательно смотрит на поплавок. Правую руку подносит ко рту, отнимает папиросу, снова сжимает губами. Осторожно! Рука на удочке. Дёрг! Один пустой крючок. Насаживает червячка, забрасывает удочку. Левой рукой подсобляет, правой кидает. ...И смотрит не на поплавок, а куда-то вглубь, сквозь озёрную гладь, в тайны природы. В его манипуляциях удочкой ничего не было азартного, нервного, стремительного. Казалось, роденовский мыслитель склонился в лодке под тяжестью дум. И тогда я понял, почему он не взял нас с собой. Здесь, в этой тишине и первозданности, он один, наедине со своими думами и мыслями. Он убегал сюда от тяжести мировой славы, от назойливых корреспондентов, от многочисленных посетителей и оставался один на один со своим раздумьем, и может быть, в душе и скреблось тяжёлое и горестное — отчего не пишется? Сил ли уже маловато или?.. Думы, думы... Дымок от папиросы, скульптурная неподвижность... Мыши под моим настилом зашуршали. Снова всматриваюсь и ловлю в объектив лодку с Шолоховым. ...И вдруг из лодки голос Шолохова: “Николай!”. Я и не заметил, как Николай, шофёр, оказался совсем рядом, выйдя на открытое пространство. Николай смеётся громко, звучно. Голос Шолохова явственнее: — Как там клюёт? — Мало, — отвечает Николай. То ли действительно рыбка не клевала, то ли появление Николая нарушило душевное уединение, но вскоре Михаил Александрович стал собирать удилище, поднявшись в лодке на ноги. А потом подплыл к нам, увидел меня. — А, и вы здесь, — без упрёка в голосе сказал Шолохов. — Не клюёт, — повторил он и, привстав, поднял в доказательство небольшую вершу, на дне которой крохотно серебрилась рыбья мелюзга. Он бросил вершу на дно лодки, взялся за вёсла, заскрипели уключины, и он поплыл к месту, где ждал его грузовик. Мы с Николаем взяли быстрый темп в том же направлении. Идя за Николаем, в его след, я уже не проваливался в болотные ямы. Мы успели попрощаться с Шолоховым. Всё же я чувствовал, что нотки недовольства в голосе писателя были. Николай говорил, что почти всегда Шолохов, возвращаясь с рыбалки, по дороге отдавал детям свой улов. Но мы решили не преследовать его больше. Материал, я чувствовал, получился, и есть пресловутое хобби. — Ну, прощайте, ребятки, — как-то между прочим произнёс Шолохов. — Много работы. Вот статью для “Правды” надо закончить... Пожал нам руки и укатил в станицу. На следующий день мы покидали Вешенскую... Та же переправа, паром... Лил дождь, было серо и темно, с широко распахнутым опереньем проносились сизые низкие облака, и казалось, дом великого писателя со светлым зрачком света в его рабочем кабинете на втором этаже, как большая птица, стремительно летит над тихими водами Дона. |
[В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]
"Наш современник" N6, 2005 e-mail: mail@nash-sovremennik.ru |