НАШ СОВРЕМЕННИК
Очерк и публицистика
 

Анатолий Заболоцкий

Надежда, им посеянная

(Душа славянина)

 

В публикации “Шукшин в кадре и за кадром” я вынужденно опустил атмос­фе­ру и многие факты, связанные с Владимиром Семеновичем Коротке­вичем; дополняю сохраненные сегодняшней памятью и пометками в запис­ных тетрадях случаи о совместных поездках по Белоруссии, худсоветах, случайных и неслучайных встречах.

Вернулся с Енисея — ошеломила телеграмма: умер Владимир Короткевич. Кляну себя — прособирался свидеться живьем. Вот его последнее письмо без купюр:

 

24 апреля 74 г.

Дорогой Толятина, дорогой мой “Мухоед Ш.”

Пишу тебе всего несколько слов: ты ведь знаешь, мы с годами все меньше склонны писать друг другу, хотя думаем друг о друге, пожалуй, чаще, чем прежде.

Но теперь просто невозможно не черкануть пары слов.

Смотрел недавно “Калину красную”. Ну и молодцы, ну и “сукины же вы сыны” с Василием Макаровичем! Несмотря на то, что я человек совсем другого типа, я, может быть, как никто другой, понимаю, что вот именно это и есть то, что нужно: простота — и ой какая непростота, и любовь, и злоба, и, что главнее всего, это здорово ткнет людей на очень важное и многих, наверное, заставит оглянуться. И покраснеть от стыда, что самое главное — в дерьме и позорном пренебрежении.

Трудно вам, небось, досталось. Видать, кусками летело, это кое-где заметно. Но и того, что осталось, хватит за глаза.

Василий обмолвился там фразой, которая для меня прозвучала, как имеющая второе, более глубокое дно.

“Мужиков в России много”. Когда это произнесено, то звучит не как хамское презрение подонка, но как большая надежда.

Действительно, пока мужиков в России (да и не только в России, а в Белоруссии и везде) много — не все еще потеряно, и все совсем еще не так плохо. Таких, как он (хотя с ним, наверное, и трудно работать), таких, как ты, дорогой друг.

Вот так. Ходят слухи, что вам разрешили снимать “Волю”. Если это так, если я не сдохну и если никто не будет против — я бы с удовольствием приехал к вам на пару дней и даже мог бы, если появится в этом такая нужда, сыграть какую-нибудь бессловесную роль из окружения атамана с надрывным и слезным пением над ковшом вина какого-либо “горемышного ежа” или “Коси”. Ты знаешь, я это умею. Суть, впрочем, не в этом, а в том, что люблю видеть тебя на работе, а ты, черт лозатый, не приезжаешь в Минск, а если и приезжаешь, то околачиваешься дьявол его знает где, а ко мне ни черта не заходишь. Я был недавно в Москве (выходят по-русски “Колосья под серпом твоим”), даже гонял к тебе на такси, да разве тебя застанешь?

У меня дела неважные. Зарезали новый сценарий “Рассказы из ката­лажки”. Но зато выходит книга. И еще Витебский театр взял к тысячелетию города пьесу “Колокола Витебска”, и репетиции идут полным ходом.

Когда найдешь время — черкни мне пару слов о себе.

Обнимаю.

Твой Владимир.

 

Мой новый адрес (я обменял большую квартиру возле Купаловского театра, так что останавливайся у меня): Минск, 220030, ул. К. Маркса, 36, кв. 24, мне.

 

Десять лет я работал на “Беларусьфильме”, много дальних углов Белорус­сии повидал благодаря Короткевичу. С ним сработали два фильма, а сколько замышляли — и не перечесть. Короткевич был из того ряда одаренных личностей, которые не успевают при жизни реализовать свои творческие возможности; он выше оставшихся после него трудов.

Специализировался он после окончания Киевского университета по славян­ским языкам, имел редкую памятливость, в поездках поражал позна­ниями в любой сфере людского бытия; всякую траву мог назвать по-латыни и по-народному, и о пользе, и местах произрастания поведать. Какой же он был патриот своей земли и языка!

Как весело было с ним общаться, сколько же в разных застольях погибло его оброненных шуток, поведано случаев — никто не записывал. Вот только те, что осели в памяти. Как-то мы допоздна засиделись в моем обиталище с балконом. Володя даже в позднее время всегда собирался домой: “Мама беспокоится”. Долго мы ждали транспорт. Вдруг подъехал “Икарус” сдвоен­ный, с “гармошкой” — в два салона. Володя стоял, опустив голову, а увидев автобус, промолвил со вздохом: “Ой, одинокая гармонь приехала, слава Богу” — и впрыгнул внутрь.

Короткевич никогда не трогал салфетки накрахмаленные, холмиками стоящие в ресторанах, особенно картинно — в “Беловежской пуще”. На вопрос “почему” отвечал: “Не начальство же их стирает, а старухи за копейки. Обойдемся” — и за много лет ни разу не отступил от своего правила.

В последнюю поездку в подземном переходе Минска я увидел плакат, извещавший о подписке на 8-томное собрание сочинений Короткевича. Как же все переворачивается, а ведь сколько он в родной столице терпел не­приятия!

Сколько же каламбуров, былей, им поведанных, не попало в его сочи­нения, лишь однажды повеселив сотрапезников! Память удержала вот эту простенькую пародию:

 

Ледоход, ледоход,

Побежал к реке народ,

И плывут по речке льдинки —

Четвертинки, половинки,

Битые и целые.

Пустые и полные.

А на самой большой (льдинке)

Литр стоит посерединке.

 

Наделенный природным артистизмом, он доигрывал слова жестами своих долгих рук и ужимками. “Это же сценарий короткометражного фильма”, — говорили ему. Отвечает: “Кто знает, что есть сценарий. Вот принес я на сту­дию “Христос приземлился в Гродно”. Редакторы дружно предлагают мне профессионала-кинодраматурга доработать мой замысел. “Как он должен меня дорабатывать?” — спросил я студийных. Долго меня вразумляли — словоблудили. Тогда я поставил редакторам условие: если ваш доработчик определит, с какой стороны корова наелась, а с какой напилась, — сельским делом руководить пригоден, и пусть пишет свой сценарий, а моему — валяться.

Ершистый, неудобный человек, Короткевич гонителей имел не мало, был прямодушен, ни в чем не дипломатничал. В бывшем архиерейском подворье открыли Дом искусств. Володя один из первых окрестил его — “Мутное воко”, поэтому распорядитель не пускал его в зал, а название в те годы так и закрепилось за заведением.

Появившись в Минске, я зашел к нему с вокзала. Он сидит дома один, мрачный.

— Ты с чего горюешь? — спрашиваю.

— Ну, братец, смотри, как тут не загоревать? — на столе лежат две квитан­ции из ВААП: одна — на 8 инвалютных рублей за книгу, изданную в Чехосло­вакии, другая — на 11 рублей за “Христа, приземлившегося в Гродно”, из Испании.

— Ну, Толятина, разве ж так можно? Что они себе думают? Лучше бы уж совсем не платили.

Не знавал я в жизни человека, любившего свой народ искреннее Владимира Короткевича. В его устах батьковщина (родина по-белорусски) звучала как-то особенно напевно. Мурашки по спине, бывало, забегают, когда начнет он о прошлом Белой Руси говорить. От него я услышал впервые и белорусскую пословицу: “Бяда (беда по-белорусски) только рака красит”, которую ставил он эпиграфом к истории белорусского народа.

Шукшин, прочитав сценарий Короткевича “Христос приземлился в Гродно”, ругал всех и меня, что по такому материалу фильм заморочили. А после писем Короткевича ждал непраздного знакомства. Но из-за мирской суеты не встретились Владимир с Василием. “Целый день кружишься в делах, а вечером оглянешься, — сокрушался Макарыч, — вроде бы ничего не случилось, можно было и не бегать. Пишу, в основном, в командировках. Нигде нет столько суеты, как в Москве. Сколько людей, с которыми надо бы общаться, — не удается”.

 

Владимир Семенович Короткевич остался в моей памяти неповторимо самобытной личностью, осветившей мое художническое и гражданское становление. Его весело-воинственная правдивость, многогранность знаний и полное отсутствие “хитрованства”, так укоренившегося в среде людей искусства, согревают душу при всяком упоминании его имени.

Кочевая профессия не позволила мне полностью сохранить свой архив. Читаю опубликованные письма Короткевича Ерониму Стулпану. Его темперамент и стиль ни с кем не спутаешь: “Слушай, черт! Если будешь и дальше неизвестно по какой причине сердиться и не ответишь даже на это, третье, письмо, я тоже немного рассержусь. Пиши, слышишь. И если сердит, прямо и честно скажи об этом. Я постараюсь заслужить извинение”. В этом пассаже — живой звучащий Короткевич.

 

Всякий раз вспоминая ушедшего из жизни, неизбежно приходится говорить о себе рядом, восстанавливая обстановку в чреде событий и дней. Я появился в Минске мокрой осенью 1960 г. В отделе кадров киностудии “Беларусьфильм”, просмотрев мое направление, начальник отдела (навек запомнилась фамилия — Бескровный) дважды повторил: “Для съемок художественных фильмов”, неласково посмотрев, спросил: “Где ты их тут, — художественные-то, собрался снимать?.. Корш-Саблину негде развернуться?! (Администрация и павильоны в то время располагались в бывшем костеле на площади у Дома правительства. — А. З.) Жди директора, он напишет резолюцию” ... На другой день попал к директору по фамилии Кукушкин. Пока ждал, записал скрасившую мое уныние реплику. Женщина бегала по двору студии с бумагами, сокрушаясь: “Кукушкина проворонили. Не подписал приказы”. К счастью, вскоре директор принял меня без проволочек. Прочитал мое направление, взглянул на меня сквозь толстые стекла очков и радушно обронил: “Хорошо. Нам нужны белобрысые. Иди оформляйся в штат” (К сожалению, Кукушкин скоро был отстранен от руководства). А уже через неделю-другую для проверки на профпригодность мне поручили снимать сюжет о праздновании 43-й годовщины Октябрьской революции. На крыше элеватора несколько дней ждал ветра, чтобы снять развевающийся стяг на фоне Минска, а потом героя труда, отражающегося во всех шариках на заводе подшипников. На просмотре Иосиф Вейнерович, возглавлявший документальное кино, нашел, что флаг развевается не в ту сторону, а кадры, снятые с руки, дергаются, предложил лишить меня права на авторскую съемку и перевести в ассистенты оператора. Так бы и случилось, но в зале ждал своего материала оператор ЦСДФ В. Цитрон, он признал мою съемку инте­ресной и вступился за меня. Случай спас, иначе годы быть мне на побегушках, а вскоре Божьей волей в этом же зале встретился с Володей Короткевичем. Он артистично помогал диктору записывать текст. Вместе мы вышли из костела-студии, и он предложил пройтись до его жилья, расположенного тогда за оперным театром (в однокомнатной квартире четырехэтажного дома, где нас встретила его мама Надежда Васильевна Гринкевич). Оглядываясь на прошлое, подобное отношение сына с матерью я встречал разве что у Андрея Волконского с его мамой Кирой Георгиевной. Немного­словность, красивый голос, поучения — крайне редки. Видно, подкреп­ленные воспитанием, такие отношения передаются наследственно.

Вскоре Владимир уехал в Москву заканчивать Высшие литературные курсы. Несколько раз появлялся в Минске окрыленный, сеющий новости; в то время он первый открыл мне имя моего земляка Виктора Астафьева, тоже слушателя курсов (привез ненапечатанный рассказ “Конь с розовой гривой”). Заворажи­вающе пересказывал японский фильм без слов “Голый остров”, хвалил вологодского поэта, поющего под гармонь свои стихи в общежитии Литинс­ти­тута. Тогда о Рубцове никто и не слышал.

 

Годы, отданные “Беларусьфильму”, подарили мне общение со многими мастерами слова республики; среди них были: Янка Брыль, Андрей Макаёнок, Иван Мележ, Петро Глебка, Аркадий Кулешов, Василь Быков. Но ближе и дольше всех было общение с Владимиром Короткевичем. С ним мы, наблюдая, обсуждали весь процесс вытеснения литераторов из киноде­лания. При этом киноредактура ссылалась на якобы особую специфику “кинодрама­тур­гии”. Повседневную работу киностудии возглавляла сплоченная “когорта-ядро” редакторов, кинорежиссеров и экономистов (директоров, ведающих реальными деньгами и рабочей силой). Ядро было сколочено задолго до Отечественной войны. Возглавлял его до самой кончины Корш-Саблин: везде была его подпись, но все решения на самом деле готовились составом: Л. Голуб, И. Шульман, А. Кучар, И. Вейнерович, М. Фрайман, И. Дорский, С. Рабинов, А. Жук, С. Вайнерт. Если даже на какое-то время руководство республики назначало главным редактором Ивана Шамякина, Андрея Макаёнка или Максима Лужанина, все равно воля “когорты” исполнялась нерушимо. Существовала многоступенчатая цензура. Снятый материал “прожуют” на студии, а в Москве дотопчут по письму-заключению, написан­ному почти всегда М. Фрайманом. Идеологический страх в Белоруссии был пуще московского. В период “оттепели” в киоске Русского музея в Ленинграде я накупил значков с лозунгами Октября 1917 года — “Мир народам”, “Земля крестьянам”; про “Заводы рабочим” не было значков. Встретившийся у студии Максим Лужанин, прочитав на лацкане моего пиджака о земле, молча убежал. Позже Короткевич объяснил мне: Лужанин не одну пятилетку провел в ссылке и помнит, что такое “Земля крестьянам”.

Когорта, пофамильно перечисленная выше, управляла созданием филь­мов, опираясь, когда ей было выгодно, на догматы марксизма-ленинизма, строго обороняя свои редуты “двойным стандартом”. Молодых испытывали по трем пунктам: а) антисоветчик; б) бабник; в) пьяница. Одного из трех пунктов почти всегда хватало, чтобы вывести из игры неугодного. Оставались свои — Рубинчик, Добролюбов, Волчик или режиссеры-администраторы Четверяков, Пташук. Лишь даровитый Туров уцелел — и то как дитя войны: его опекали сверху. Я до поры держался только потому, что моя профессия оператора-постановщика прикладная и нужна только во время съемок фильма, а при верстке фильма я был лишен права голоса. Кстати, Корш-Саблин, когда я отказался снимать его фильм “Гибель империи” по сценарию А.Спешнева, не сдержался, отвел меня к окну: “Был у меня такой умник оператор, я его на Курскую дугу отправил. Надо было тебя в партию принять — перевоспитали бы”. Разговор запомнился навсегда.

После многочасовых пребываний в кабинетах студии Короткевич заре­кался навсегда покончить с кино, подтрунивал надо мной: “Искусство в кино: из фанеры танков наделают и взрывпакетов побольше. Нет, не москали нами правят, а бобруйские торгаши”. У него ловко получалось копировать голос Алеся Кучара, всегда выступавшего с трибуны на “белорусской мове” — становилось весело, а мы уже ехали двенадцатым троллейбусом в Аэропорт: там пустынно и дешево. В дороге он продолжал: “Ну какой ты москаль, корни твоей фамилии на нашей земле. Всем известна в наших краях притча: “Зара­ботал, как Заболотский на мыле”. Далее следовал подробный пересказ притчи о незадачливом купце, перевозившем дешевое мыло в прохудившейся барже, в итоге затонувшей... “Мы ленивы и не любопытны”, — цитировал он Пушкина. — Вот ты столько лет в Белоруссии. Почему не читаешь “мову” мою? Что же вы за люди русские? Кто ни попадя глумится над вами безответно! Да и мы ж такие же?!. Симонов, Фадеев в классики нарядились, а над Шолоховым мир глумится, и никто из такой армии писателей за него не вступится... В Рогачеве зашел в библиотеку — Корнея Чуковского “От двух до пяти” девять изданий. Почему? Да она вредна детям. Например: “Бабушка умрёт, я буду машинку крутить”.

И удивительно, произнесенное слово не звучало обидно, да и мысли были схожи с моими, но он их выразил и не критикански, а с родственной сопричастностью.

 

Как-то приехав в Аэропорт, мы услышали объявление по радио о скором вылете в Вильнюс и наличии билетов. Володю осенило: “Летим”. Благо билет стоил 4—6 рублей (мы только теперь это вспоминаем с добрым удивлением). В Вильнюсе он вызвонил Бронюса Марцинкявичуса. Приехали и другие братья прибалтийские. Стихи, рассказы, творческие планы — застолье длилось мирно. Потом началось смешное: собеседники взревели, когда перешли на дележ границ. Литовцы требовали у Короткевича озеро Нерис (Нарочь). Латыш требовал земли у Даугавпилса. Художник требовал у Короткевича Браславщину... Утром Короткевич будил нас громкой шуткой: “Хотел дойти до Даугавпилса, но вместо этого напился. А ведь я им вчера все отдавал — не берут... Спят...”.

 

В Рогачеве ожидали автобуса на автостоянке. Ветер пронизывающий. Полчаса нет автобуса и людей нет, кроме нас. И вот появилась бабушка с большим чемоданом в сопровождении девочки и мальчика, оба дошкольного возраста. Бабуля осмотрелась, пристроила чемодан на доски и обратилась к Короткевичу, глядя снизу на него, высокого, запрокинув голову к небу: “Хлопчик, покарауль деток и сундук. Я в магазин сбегаю за лиминадом”. Володя, загасив папиросу, присел на корточки перед напряженно затихшими детками: “Жаль, конфеток нет, но будут. Как тебя зовут?” — спросил он маль­чика. Он молчит, девочка постарше тоже молчит и строго поглядывает на брата. Володя смеется, повторяет вопрос. Мальчик долго молчал и все-таки не утерпел: “Нам не говорят, мы и не знаем”. Володя вскочил с возгласом: “Во молодцы! Во молодцы! Не одолеют вас ни империалисты, ни комму­нисты”. В автобусе он обсуждал с бабулей ее родословную, ребятишки готовы были пойти к нему в гости, да бабуля не изменила своих планов (продукты доставить и внуков).

 

Короткевич артистично режиссировал свои импровизации. Мгновенно без повода заявляет мне: “Ты римлянин”. Увидел, что я возрадовался, и добавляет: “Эпохи упадка”. Я мрачнею, он хохочет, и пошло — если Короткевич в ударе, жизнь богаче вымысла. В те годы, полемизируя с радио “Свобода”, он нарек его “Картавым радио”.

 

Снимаем документальный очерк “Свидетели вечности”. Короткевич, как в своем огороде, ориентировался на земле Белоруссии без проводников: находил дуб Мицкевича в окрестностях Новогрудка или тополь Наполеона на Немане. Мы, участники съемок, ночевали в Рогачеве и у его дяди И.В.Гринкевича. Он радушно кормил нас  свежевыловленной в Днепре рыбой. Рыба да и воздух в столовой источали запах мазута. “Да это нельзя есть”, — возмущались киношники. Игорь Васильевич, извиняясь, предлагал есть овощи. Владимир Семенович молча и демонстративно ел рыбу, а когда “дядька” вышел, гневным шепотом отчитал: “Ну, что он виноват, если Днепр загажен “Нафтой”. Не лейте соль ему на раны. Пощадите седую голову. Ешьте редиску, щавель. Сняли бы лучше об этой беде сюжет. Да ни у кого духу не хватит! А здесь не вякайте...”.

На обороте моего рабочего сценария “Через кладбище” 1963 г. сохрани­лась такая запись. “Были в Сопоцкино (недалеко от Гродно). Короткевич предлагает снять короткометражку по мотивам записных книжек Эфенди Капиева. Пример: “Степь. Степь. Идут войска... В стороне от дороги, в яме, сидит мертвый пожилой боец. Восковое, бледное лицо опущено. Голова обвязана бинтом.

Войска идут, не обращая внимания на него, покидая эти места навсег­да... А он остается сидеть в этой степи, в этой яме, никому не нужный, за­бы­тый...

Кто он?

И я думаю: а ведь у него, наверное, где-то семья, дети, жена — ждут они отца своего и гадают, почему нет от него писем. Ждут не дождутся и не подозревают, что сидит отец их в буранной степи, в яме — один, один...”.

Можно ли бытие, словом выраженное, переложить на пленку? Или как в это бытие (образ) должна вмешаться кинодраматургия?

 

Крым. На мысе Понизовка для фильма “Христос приземлился в Гродно” построен комплекс декораций. Понизовка славится постоянными ветрами; по случаю выходного сообща купили большую бутыль, оплетенную лозой, местного вина “Матраса”. Укрылись в расщелине у моря, на камнях, накрыли стол, разложили снедь, посредине бутыль. Прозвучали первые здравицы. Вдруг в бутыль почти без звука влетел камешек, и на глазах у всех вино исчезает, минуя скатерть, в камни. Тишина. Никто ничего не понимает. Чудо какое-то. И тут сверху раздается зычный голос: “Меня не зовете?!..”. На откосе скульптор Борис Марков начинает петь “Элегию” Массне... Застолье готово совершить самосуд. Короткевич вылетел миротворцем: “Да завтра еще большую бутыль возьмем. Марков камнем угодил в вино ради Марины. Поощрите рыцарство! Слушайте, как он недурно поет...”. Скандал не состоялся. Пошел ли факт сей на пользу даровитому Борису?

А вот совсем свежая нить, посланная на белый свет от Володи Корот­кевича. На днях позвонил Владимир Гостюхин: “Сидим на 3-й платформе Белорусского вокзала, ждём поезда на Брест. Приходи”. Вокруг ящиков с плёнками переговариваются белорусские кинематографисты — едут из Сибири. Пока Гостюхина теребят любители автографов, ко мне обращается актриса Татьяна Мархель, напомнив, что видела меня в обществе Короткевича, с предложением: “А можно я вам его стихи почитаю?!” Я опешил, но выдавил: “Давайте”. И она стала читать по-белорусски строки из Коротке­вича, которые сразу музыкой своей перекладываются во мне в его голос, а потом я и зримо представил самого Владимира Семёновича, словно за плечом стоял сам автор. Не помню, сколько длилось это наваждение... только увидев блажный взгляд слушающего Гостюхина, я встряхнулся... Вот Божий дар, как же удалось исполнительнице вникнуть в слова. Много дней потом сопровождало меня звуковое видение, пока новые щемящие потери его не заслонили (убили Мишу Евдо­кимова).

 

В самые безнадежные периоды моей работы на “Беларусьфильме” Владимир Семенович спасал меня от безверия и отчаяния. Благодарение ему за исповедальные размышления и поступки. При воспоминании о нем во мне оживают Светлость и Надежда, им посеянные.

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N12, 2005
    Copyright ©"Наш современник" 2005

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •