НАШ СОВРЕМЕННИК
Память
 

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ

ПОД ЗНАКОМ СОВЕСТИ[*]


 

 

ПОЭТ и МОНАХ

То не сыра земля горит,

Не гул расходится залесьем, —

Поэт с монахом говорит.

А враг качает поднебесьем.

Монах недавно опочил.

Но сумрак, смешанный со светом,

Его в дороге облачил,

И он возник перед поэтом.

Его приветствовал поэт:

— Как свят, монах? Как живы черти?

М о н а х

Не очень свят. А живы нет.

Вся жива — сон. Готовься к смерти.

П о э т

Искал я святости в душе

И думал о тебе порою.

И вот на смертном рубеже

Явился ты передо мною.

Признайся, что не любишь ты

Мечты, любви и красоты,

Запросов сердца и ответов.

М о н а х

Признаться, не люблю поэтов.

Изображать вы мастера,

Но только зло и только страсти,

Что так и валят из нутра.

П о э т

Ты прав, монах. Но прав отчасти.

М о н а х

А птицы вашего пера —

Воображение и память.

Но что касается добра,

Ваш слог и бледен и натянут.

П о э т

А мощь Державина! Вот слог:

“Я царь — я раб — я червь — я Бог!”

М о н а х

Отвратна мне гуденьем крови

Державинская ода “Бог”.

П о э т

А что ты скажешь о любови?

М о н а х

Исходит кровью не любовь,

А ваше самовыраженье.

В отмирном самоотверженье

Я умерщвляю плоть, и кровь,

И память, и воображенье.

Они затягивают нас

В свистящий вихрь земного праха,

Где человек бывал не раз,

Был и монах — и нет монаха.

П о э т

Пускаешь пыль в глаза, монах!

Уж пел Давид под диким кедром,

Что человек есть только прах,

С лица земли взметенный ветром.

М о н а х

В искусстве смешано твоем

Добро со злом и тьма со светом,

Блеск полнолунья с божеством,

А бремя старости с последом.

Покуда мысли есть в уме,

Покуда в сердце есть желанья

Для узника очарованья.

Не мысли, не желай — и ты

Достигнешь высшего блаженства

При созерцанье совершенства

Добра, любви и красоты.

П о э т

Монах, ты о каком уме

И о какой толкуешь тьме?

Что есть в уме, то есть и в чувстве,

А значит, в сердце и в искусстве.

Искусство смешано. Пусть так.

Пусть в нашем поле плевел много.

Но Богу дорог каждый злак.

Ведь каждый злак — улыбка Бога.

А ты готов все поле сместь

За то, что плевелы в нём есть.

Не слишком ли ты судишь строго?

Что ж остается нам, творцам?

М о н а х

Плач покаянья остается

Творцам, а может, мертвецам.

П о э т

Давно в искусстве раздается

Сей плач.

М о н а х

            Искусство — смрадный грех,

Вы все мертвы, как преисподня,

И ты мертвец — на вас на всех

Нет благовестия Господня.

В преддверье Страшного суда

На Рафаэлевой картине —

Завеса бледного стыда,

А не сияние святыни.

П о э т

Загнул юрод! Еще чего!

Чтоб на лице Пречистой девы

Не выражалось ничего

От прародительницы Евы?

Так отреши ее тогда

От человеческого рода,

От богоданного стыда

Под знаком совести юрода.

Ты умерщвляешь плоть и кровь,

Любовь лишаешь ощущенья.

Но осязательна любовь,

Касаясь таин Причащенья.

Какой же ты христианин

Без чувственного постоянства?

Куда ты денешь, сукин сын,

Живые мощи христианства?

Так умертви свои уста,

Отвергни боговоплощенье,

Вкушая плоть и кровь Христа

И принимая Причащенье!

 

При грозном имени Христа

Дрожа от ужаса и страха,

Монах раскрыл свои уста —

И превратился в тень монаха,

А тень осклабленного рта —

В свистящую воронку праха.

И смешаны во прахе том

Добро со злом и тьма со светом.

И ходит страшным ходуном

Свистящий прах перед поэтом.

Под ним сыра земля горит,

И гул расходится залесьем.

— Смотри, — поэту говорит, —

Как я качаю поднебесьем.

 

Поэт вскричал: — Да это враг! —

Окстился знаменным отмахом —

И сгинул враг, как тень, в овраг…

Но где монах? И что с монахом?

МОЛИТВА

Нa голом острове растет чертополох.

Когда-то старцы жили там — остался вздох.

 

Их много было на челне... По воле волн

Прибило к берегу не всех — разбился челн.

 

Спросил один чрез много лет: — А сколько нас?

— А сколько б ни было, все тут, — был общий глас.

 

Их было трое, видит Бог. Всё видит Бог.

Но не умел из них никто считать до трех.

 

Молились Богу просто так сквозь дождь и снег:

— Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех!

 

Но дни летели, годы шли, и на тот свет

Сошли два сивых старика — простыл и след.

 

Один остался дотлевать, сухой, как трут:

— Они со мной. Они в земле. Они все тут.

 

Себя забыл он самого. Всё ох да ох.

Всё выдул ветер из него — остался вздох.

 

Свой вздох он Богу возносил сквозь дождь и снег:

— Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех!

 

Мир во гресех послал корабль в морскую даль,

Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.

 

Насела буря на него — не продохнуть,

И он дал течь, и он дал крен и стал тонуть.

 

Но увидала пара глаз на корабле:

Не то костер, не то звезда зажглась во мгле.

 

Соленый волк взревел: — Иду валить норд-ост!

Бывали знаки мудреней, но этот прост.

 

Пройдя, как смерть, водоворот меж тесных скал,

Прибился к берегу корабль и в бухте стал.

 

И буря стихла. Поутру шел дождь и снег,

Морские ухари сошли на голый брег.

 

Они на гору взобрались — а там сидел

Один оборванный старик и вдаль глядел.

 

— Ты что здесь делаешь, глупой? — Молюсь за всех. —

И произнес трикрат свой стих сквозь дождь и снег.

 

— Не знаешь ты святых молитв,— сказали так.

— Молюсь, как ведаю,— вздохнул глупой простак.

 

Они молитву “Отче наш” прочли трикрат.

Старик запомнил наизусть. Старик был рад.

 

Они пошли на корабле в морскую даль,

Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.

 

Но увидали все, кто был на корабле:

Бежит отшельник по воде, как по земле.

 

— Остановитесь! — им кричит. — Помилуй Бог,

Молитву вашу я забыл. Совсем стал плох.

 

— Святой! — вскричали все, кто был на корабле. —

Ходить он может по воде, как по земле.

 

Его молитва, как звезда, в ту ночь зажглась...

— Молись, как прежде! — был таков их общий глас.

 

Они ушли на корабле в морскую даль,

Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.

 

На голом острове растет чертополох.

Когда-то старцы жили там — остался вздох.

 

Как прежде, молится сей вздох сквозь дождь и снег:

— Ты в небесех — мы во гресех — помилуй всех!

 

 

Воззрение

 

 

 

 

Эти глубочайшие размышления о русской поэзии, законченные Юрием Кузнецовым за несколько дней до смерти, явились, в сущности, его завещанием. Может быть, иные из читателей не согласятся с его мыслями. Но как бы то ни было, любое откровение выдающегося поэта ХХ века останется в нашей

духовной жизни навсегда.

 

 

 

Что такое поэзия? На этот вопрос имеется много разных ответов, даже взаимоисключающих, и все они ходят вокруг да около, хватая дым от огня. Вроде что-то схвачено, а приглядишься – нет ничего, пусто. Такова попытка Лермонтова:

 

Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно.

Но им без волненья

Внимать невозможно.

 

Или попроще — Твардовского:

 

Вот стихи! И все понятно.

Все на русском языке.

 

Поэзия не поддается определению. Она тайна. Легче схватить момент ее зарождения. Вот мнение Гегеля: “Поэзия возникла впервые, когда человек решил высказаться”. Рационалист Гегель “обошелся” без Бога. Но его догадка верна по направлению к слову. Человеческое слово — дар Божий. Народ творит устами поэтов. А первый поэт — это сам Бог. Он сотворил мир из ничего и вдохнул в него поэзию. Она, как Дух, уже носилась над первобыт­ными водами, когда человека еще не было. Потом Бог сотворил человека из земного праха и вдохнул в него свою малую частицу — творческую искру. Эта Божья искра и есть дар поэзии. Обычно этот дар дремлет во всех людях, как горючее вещество, и возгорается только в тех, кому дано “глаголом жечь сердца людей”. Пламя поэзии бушует в устном народном творчестве, в псалмах, в речениях пророков (все пророки были поэтами), в гимнах Ригведы, в русских былинах. В меру этого дремлющего дара люди чувствуют поэзию в природе, в земле, воде, огне, воздухе, в земледельческом труде, в душе и натуре человека, и всюду, где есть упоение: во хмелю, в бою, и “бездны мрачной на краю”, и даже в такой абстракции, как числа.

Творцами мирового эпоса были певцы. Естественно предположить, что первыми певцами были ангелы. Они пели хвалы Богу. Тончайшей интуицией это уловил юный Лермонтов:

 

По небу полуночи ангел летел

      И тихую песню он пел…

 

Люди же на земле пели гимны богам, творили мифы и сказки. Мифическое сознание неистребимо. Народы мира доныне живут мифами, даже ложными, вплоть до газетных “уток”. Об этом сознании лучше всех сказал А. Ф. Лосев, глубокий знаток мифа:

“Для мифического сознания всё явленно и чувственно ощутимо. Не только языческие мифы поражают свежей и постоянной телесностью и видимостью, осязаемостью. Таковы в полной мере и христианские мифы, несмотря на общепризнанную и несравненную духовность этой религии. И индийские, и египетские, и греческие, и христианские мифы отнюдь не содержат в себе никаких специально философских и философско-метафизических интуиций или учений, хотя на их основании возникали и могут возникнуть соответст­вующие философские конструкции. Возьмите самые исходные и центральные пункты христианской мифологии, и вы увидите, что они тоже суть нечто чувственно явленное и физически осязаемое. Как бы духовно ни было христианское представление о Божестве, эта духовность относится к самому смыслу этого представления; но его непосредственное содержание, то, в чем дана и чем выражена эта духовность,— всегда конкретно, вплоть до чувственной образности. Достаточно упомянуть “причащение плоти и крови”, чтобы убедиться, что наиболее “духовная” мифология всегда оперирует чувственными образами, невозможна без них...” (“Диалектика мифа”). Итак, миф не выдумка и не ложь. К настоящему мифу нужно относиться серьезно. Мифическое сознание в русской словесности проявлялось по-разному.

Однажды “изобразительный” поэт Бунин наткнулся на иное пространство (стихотворение “Псковский бор”). Остановился, как он пишет, “на пороге в мир позабытый, но родной” и стал размышлять:

 

Достойны ль мы своих наследий?

Мне будет слишком жутко там,

Где тропы рысей и медведей

Уводят к сказочным тропам...

 

Но зря он боялся. Никаких сказочных троп, русалок, леших и прочей жути в псковском бору он бы не увидел. Для этого нужно обладать особым зрением. Оно было у Гоголя. В его повести “Вий” пространство Хомы Брута и пространство Вия совмещены и представляют одно зримое и осязаемое целое. Правда, потом возникло третье, узкое пространство, очерченное белым (святым) кругом: Хома не удержался в нем по немощи веры своей.

Народность своего дара Пушкин уловил инстинктивно и рано:

 

И неподкупный голос мой

Был эхо русского народа.

 

Правда, эпитет “неподкупный” тут не у места. Он отдает моралью и сужает диапазон народного эха. Пушкин знал о народе понаслышке, от няни. Недостаточность дворянского воспитания восполнял чтением русских сказок. “Что за прелесть наши сказки! — восклицал он. — Каждая — целая поэма”. А все равно выдумка! Как ни крути — ложь. Однако выдумку Пушкин ценил. Он и позже скажет: “Над вымыслом слезами обольюсь”. Народному взгляду няни Арины Родионовны он все-таки предпочел дворянское: “И в просвещении встать с веком наравне”. Предупреждение Боратынского он, видимо, оставил втуне:

 

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны.

 

Глубинной природы своих “вымыслов” Пушкин не понимал. Впрочем, пушкинисты тоже. Они нагромоздили вокруг его творчества много хитроумных словесных конструкций и затемнили его восторженным туманом. Слепым сгустком такого тумана является известное выражение Аполлона Григорьева: “Пушкин — солнце русской поэзии!”.

В небе Пушкина царит Аполлон с музами. И пушкин­ское сознание мифо­ло­гично. Вот одни из лучших его образцов, если не самые лучшие: “Я помню чудное мгновенье”, “Пророк”, “Когда не требует поэта”, “Воспоминание”, “Не пой, красавица, при мне”, “Утопленник”, “Анчар”, “Поэт и толпа”, “Жил на свете рыцарь бедный”, “Брожу ли я вдоль улиц шумных”, “Монастырь на Казбеке”, “Бесы”, “Заклинание”, “Стихи, сочиненные во время бессонницы”, “Что в имени тебе моем?”, “Эхо”, “Гусар”, “Не дай мне бог сойти с ума”, “Туча”.

Мифический элемент проявился и в других жанрах. Он пронизывает маленькую трагедию “Пир во время чумы”. Черный человек из “Моцарта и Сальери” — это миф, как и скачущий Медный всадник из одноименной поэмы. В обыденное пространство “Пиковой дамы” дважды вторгался миф в образе мертвой старухи. В первый раз она явилась игроку Германну и назвала ему три выигрышные карты: тройку, семерку, туза, — а во второй раз она превра­тилась в пиковую даму в его руке — вместо туза. Старуха усмехнулась — и Германн сошел с ума. Это усмехнулся миф.

Особо нужно отметить два пушкинских стихотворения: “Я помню чудное мгновенье” и “Бесы”. Первое открыло в русской поэзии такую любовную череду: “Средь шумного бала случайно” А. К. Толстого, “Я встретил вас — и все былое” Тютчева, “Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали...” Фета, “Незнакомка” Блока. Из второго вырос одноименный роман Достоевского, через него роман Ф. Сологуба “Мелкий бес” и уже явно — поэма Блока “Двенадцать”. Клочковатая стихия ветра ощутима в “Песне о ветре” советского поэта Владимира Луговского. Но эта клочковатая стихия уже от Блока, а не от Пушкина. Однако пушкинская череда ждет своего продолжения.

Мифическое сознание Лермонтова мощно проявилось в поэме “Демон” и в таких образцах: “Чаша жизни”, “Ангел”, “Парус”, “Русалка”, “Утес”, “В полднев­ный жар в долине Дагестана”, “Выхожу один я на дорогу”. Последнее стихотворение открыло в русской поэзии дорожную череду: “Что ты жадно глядишь на дорогу” Некрасова, “Вот бреду я вдоль большой дороги” Тютчева, “Выхожу я в путь, открытый взорам” Блока.

Тютчев в полной мере обладал мифическим сознанием. Назову только неко­торые его образцы: “Проблеск”, “Сны”, “Последний катаклизм”, “Безумие”, “Сон на море”, “Моя душа — Элизиум теней”, “Эти бедные селенья”, “Она сидела на полу” и многие другие.

Тютчев ценил Фета за внутреннее зрение, а не за внешнее:

 

Великой Матерью любимый,

Стократ завиден твой удел —

Не раз под оболочкой зримой

Ты самоё ее узрел.

 

Бунин, многим обязанный внешнему зрению Фета, изображал одну “зримую оболочку”. Но вот образцы внутреннего зрения Фета: “Гадания”, “Видение”, “Вакханка”, “Диана”, “На стоге сена ночью южной”, “Расстались мы, ты странствуешь далече”, “Грезы”, “Бабочка”, “Жизнь пронеслась без явного следа”, “Севастопольское братское кладбище” и многие другие.

В реалистической русской прозе, как фантом, стоит роман Гончарова “Обломов”. Грандиозная лень Обломова выросла не на пустом месте. Ее национальные корни уходят вглубь, к двум лежебокам: Илье Муромцу и Емеле. Первый лежал на печи тридцать лет и три года, а второй лежит с незапамятных пор и поныне, правда, в ином пространстве. Но если Илья Муромец все-таки проснулся и соскочил с печи уже богатырем, то Обломов остался лежать, и его богатырские возможности так и заглохли на диване.

Несколько слов о русской дремоте. Обломовская дремота идиллична. В городе ему снится деревня. В русской классической поэзии много дремот. Назову несколько выдающихся: державинская, тютчевская, лермонтовская и тургеневская. Державинская дремота эпична:

 

Но нет как праздника, и в будни я один,

На возвышении сидя столпов перильных.

При гуслях под вечер, челом моих седин

      Склонясь, ношусь в мечтах умильных;

 

Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?

Мимолетящи суть все времени мечтанья:

Проходят годы, дни, рев морь и бурей шум,

                         И всех зефиров повеванья.

 

Тютчевская дремота пантеична:

 

И море, и буря качали наш челн.

Я, сонный, был предан всей прихоти волн...

 

Две беспредельности были во мне,

И мной своевольно играли оне...

 

По высям творенья, как бог, я шагал.

И мир подо мною недвижный сиял...

И в тихую область видений и снов

Врывалася пена ревущих валов.

 

Если обломовская дремота лежачая, державинская сидячая, тютчевская плавучая, то лермонтовская ходячая. Она космична:

 

Выхожу один я на дорогу.

Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Ночь тиха. Пустыня внемлет Бoгу,

И звезда с звездою говорит...

 

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть.

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!..

 

Тургеневская дремота едет по дороге. Она лирична:

 

Утро туманное, утро седое,

Нивы печальные, снегом покрытые.

Нехотя вспомнишь и время былое,

Вспомнишь и лица давно позабытые...

 

Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,

Многое вспомнишь родное далекое,

Слушая ропот колес непрестанный,

Глядя задумчиво в небо широкое.

 

Взгляд дорожного лежебоки устремлен ввысь. Это важно. Во всех случаях русская дремота открыта и восприимчива и не исключает Бога. Западная дремота резко отличается от восточной. Она не принимает Бога, зато исторгает свое эго. “Сон разума порождает чудовищ” (Гойя). Дремота Эдгара По породила зловещего “Ворона”— математически выверенное видение, близкое к галлюцинации.

К двадцатому веку мифическое сознание в русской поэзии измельчало. Печать вырождения лежит на всех стихах Ф. Сологуба. Кроме его “Чертовых качелей”, ничего не запоминается. В экзотических туманах Гумилева миф мельк­нул четыре раза: “Жираф”, “Память”, “Слово”, “Заблудившийся трам­вай”. Немного больше у Есенина: “Шел Господь пытать людей в любови”, “Тихо в чаще межжевеля по обрыву”, “Клен ты мой опавший, клен заледе­нелый”, в третьей части “Сорокоуста” и в “Черном человеке”. Один раз мелькнул у Смелякова — “Пряха”. У Клюева мифическое сознание застыло в догмате. Оно, в сущности, мертво и работало на холостом ходу. Это впервые заметил Есенин:

 

Так мельница, крылом махая,

С земли не может улететь.

 

Спустя много лет композитор Георгий Свиридов, большой почитатель Клюева, захотел написать музыку на его стихи, но не смог. Он не обнаружил в них внутреннего движения. “Его поэзия статична”, — отметил он в дневнике. Но Клюев повлиял на Есенина и Тряпкина. Всё, что они взяли у Клюева, у них сдвинулось с места и заиграло. Образцы Тряпкина: “Летела гагара”, “Скрип моей колыбели”.

В общих чертах я обозначил тот образный массив, который пусть имеет в виду читатель, приступая к моим стихам. Заодно добавлю сюда Державина: “Бог”, “Водопад”; Кольцова: “Не шуми ты, рожь, спелым колосом”, “Соловьем залетным юность пролетела”, “Лес”, “Что, дремучий лес, призадумался”, “Не весна тогда жизнью веяла”; Боратынского: “Недоносок”,“Приметы”; Некрасова: “Меж высоких хлебов затерялося”, “Влас”, “Зеленый шум”; Константина Слу­чевского: “После казни в Женеве”, “В листопад”, “Упала молния в ручей”, “Элоа”.

Теперь о себе. Я поэт с резко выраженным мифическим сознанием. Оно проя­вилось не сразу, хотя свой первый символ увидел весьма рано. Ему я обязан первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжелую калитку с высоким кольцом. Выйдя на улицу, увидел сырой, мглистый, с серебристой поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, только этот воздушный сгусток, лишенный очертаний. Конечно, такое воспо­минание не случайно. Это было то самое туманное дремлющее семя, из которого потом выросло ощущение единого пространства души и природы.

Первые стихи написал в девять лет и долго писал просто так, не задумы­ваясь, что это такое. Я зачитывался русскими сказками, а потом набросился на сказки других народов. Все они оказали на меня глубокое влияние. Именно народные архетипы и бродячие сюжеты сформировали мою душу. Класси­ческая поэзия отшлифовала только ее грани.

В двенадцать или позже, точно не помню, я открыл одну удивительную нравственную истину. До сих пор осталось в душе впечатление глубокой ясности. Истина очень проста: не делай другому того, чего не желаешь себе. Она есть в Библии, независимо ее высказал первый Будда. Ни Библии, ни Будды я тогда не читал и ни от кого о них не слышал. Не знал я и того, что эта краткая истина имеет всечеловеческое значение и что по возрасту я ее открыл гораздо раньше Гилеля, которого евреи почитают за великого мудреца. Он умер, когда Иисусу Христу было семь лет. Однажды к Гилелю пришел какой-то нетерпеливый человек и сказал: “Ты сможешь рассказать Закон, стоя на одной ноге?” Старый Гилель изучал Закон всю жизнь, но произнес только вышеприведенную истину и добавил: “В этих словах весь Закон”. Но я отвлекся.

В семнадцать лет у меня прорезалось образное видение. Ощущение было необычное, словно я проснулся другим человеком. Кругом все было то же, но я видел по-другому. Вот образ того времени:

 

И снова за прибрежными деревьями

Выщипывает лошадь тень свою.

 

Это не просто метафора. Расстояние между прямым значением и перенос­ным тут сокращено до минимума. Образ зрим, осязаем и стоит перед глазами как живой. Тогда его запомнили многие, кто читал мои стихи. Через год в стихотворении “Морская вода” я сделал открытие иного рода. Оказалось, что морская вода в ладонях совсем не та, что вода в море, где плавают рыбы и корабли, растут кораллы и жемчуга, и что красивая девушка вблизи может оказаться не той, какой она кажется издали. Я еще не знал строки Овидия “Странно желанье любви — чтоб любимое было далёко”, но уже чувствовал ее. Все мои отношения с женщинами прошли под знаком этой строки.

В двадцать лет я обнаружил святость в земной любви. Это открытие запечатлелось в одном легкомысленном стишке:

 

Ах, умею я целоваться,

И рукам я волю даю.

Но сберег я свое богатство —

Никому не сказал: люблю.

 

Люблю — самое расхожее слово в мире. Особенно фальшиво оно звучит на сцене. Известно, театр — аллегория. Но это табуированное слово навсегда осталось для меня святым. За всю жизнь я наговорил, как и все мужчины, много любовной болтовни, но только три раза нарушил табу. И каждый раз мне было стыдно, словно я совершал грехопадение. В этом слове пролегла святая даль между женщинами моих влюблений и женщиной моей мечты, которую я не встретил никогда. Я говорю об идеале, андрогин тут ни при чем. Нечто подобное произошло и с Пушкиным. Между Анной Керн и ее идеальным двойником из знаменитого стихотворения лежит непроходимая пропасть. Эта тайна любовной лирики вообще.

Потом я ушел а армию на три года, два из них пробыл на Кубе, захватив так называемый “карибский кризис”, когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина лежала глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором “и дым отечества нам сладок и приятен”. Кругом была чужая земля, она пахла по-другому, люди тоже. Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине. Я поделился с ребятами своим “открытием”. Они удивились: “А ведь верно!” — и тут же забыли. Тоска по родине была невыразима.

После армии я возвратился в родной воздух, и все стало на свои места. Я открыл русскую тему, которой буду верен до гробовой доски. О погибшем отце я писал и раньше. Но от частного не приходил к общему. Когда это произошло, я въяве ощутил ужас прошедшей войны. Кругом меня почти все были вдовы и сироты. Мой отец погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы отец вернулся домой живым и невре­димым, то трагедия народа была бы для меня умозрительным понятием и я был бы другим поэтом, впал бы в духовное одичание метафоризма. Начиная с семнадцати лет я всюду видел одни метафоры. Казалось, ничего страшного. Народные русские загадки сплошь метафоры, но они — как бы живые. А мне то и дело попадались мертвые, из которых можно было стоить только условный мир, а не живой. Я хотел невозможного — реализовать метафору в одном прямом значении. Но в пределах метафоры это было безнадежным делом. Эх, если б серп месяца косил луговую траву, как обыкновенный крестьянский серп. Вот было бы чудо! Так я мечтал. Переносный смысл метафоры — это призрак. Я хотел оживить призрак! То же самое было у Есенина:

 

В саду горит костер рябины красной,

Но никого не может он согреть.

 

По Есенину выходит, что костер рябины горит, только вот согреть никого не может. Ложь очевидная и самозабвенная! Ибо горит настоящий костер. Как у Полонского:

 

Мой костер в тумане светит,

Искры гаснут на лету.

 

Но я страстно хотел, чтобы какой-то “костер зари” (тоже есенинский образ) перекинулся искрами на солому и та вспыхнула. Это можно написать, но кто этому поверит? Барон Мюнхгаузен?.. Только один раз Есенину удалось чудо. Он оживил призрак — преобразовал метафору. Это у него произошло случайно:

 

Ветер-схимник шагом осторожным

Мнет траву по выступам дорожным.

 

И целует на рябиновом кусту

Язвы красные незримому Христу.

 

Пространство в две тысячи лет сквозит за есенинским кустом. Сам Христос незрим, но видны Его красные язвы (рябиновые гроздья). И все это чудо произошло благодаря эпитету “незримый”. При любом другом эпитете Христос так бы и остался метафорой, к тому же вычурной. Оказывается, к метафоре нужно добавить нечто, чего в ней нет и быть не может. Метафора пропала — возник символ. К сожалению, больше таких удач у Есенина не было. Его метафоры только приближаются к символу, но не касаются его. Эта близость создает какой-то гальванический воздух, но все-таки воздух этот мертв. Значит, метафора способна, как мертвая вода из сказок, срастить отдельные части в тело, но само тело остается мертвым. Его может оживить живая вода, а она есть в символе и мифе. Я этого не понимал, но инстинктивно чувствовал. И тогда же написал стихотворение о детстве “Бумажный змей” — мой первый символ. Метафоры еще года два преследовали меня, но я отмахивался от них “натасканной на образы” рукою. Я использовал эпические сравнения и параллели. Смотри эпическое сравнение в пушкинской “Полтаве”: “Как пахарь, битва отдыхает”, или народно-песенную параллель: “Не былинка в чистом поле зашаталася, зашаталася бесприютная моя головушка”. В 1967 году у меня наконец прорезалось мифическое сознание в “чистом виде”. Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить и даже говорить по телефону.

 

Стул в моем пиджаке подойдет к телефону,

Скажет: — Вышел. Весь вышел! Не знаю, когда и придет.

 

Так я открыл свою поэтическую вселенную. К этому времени я прочитал три тома А. И. Афанасьева “Поэтические воззрения славян на природу” и уверился в себе. И, сам того не сознавая, послал вызов богу искусств Аполлону: написал стихотворение “Поэт”. Аполлон не стал сдирать заживо с меня кожу, как с Марсия, но удостоил меня ответом: послал смертоносную стрелу. От одного свиста его стрелы поднималась буря и ломала деревья. Удар был сокрушительным, но я устоял.

 

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

 

Очень важно, что я устоял. Человек с обыденным сознанием усмехнется и скажет: “Какая чепуха! Это все произошло на бумаге”. Не на бумаге, а внутри поэта. И выразилось в слове. Нельзя же читать стихи, как газету.

Как поэт я больше был бы у места в дописьменный период, хаживал бы по долам и горам и воспевал подвиги Святогора. Но на всё промысл Божий. Я родился в прозаическом двадцатом веке. Впрочем, он тоже героический, но по-своему. И в нем оказался только один богатырь — русский народ. Он боролся с чудовищами и даже с собственной тенью. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу. Впервые об этом написал литературовед В. Федоров, ученик Бахтина. Вот отрывок из его статьи в московском “Дне поэзии-1990”:

“Человек для Ю. Кузнецова — не то существо, что пребывает в малом и частном историческом времени, но целое человека (равно целому народа), которое, проявляясь по-разному в разные времена, остается неизменным по внутренней своей сути. Поэт как бы “собирает” такого человека: входя в конкретную историческую эпоху, он не остается в ней, но и не связывает прошлое с настоящим (достаточно популярное представление о поэзии), а строит, созидает “большое время”, соразмерное человеку во всей полноте его человеческого бытия...”.

Из меня повалили богатыри, герои, мужики, цари, солдаты, лежебоки, дети, старики— и все это был один человек. Мир заполнили женщины, русалки, земля, небеса, долины, пустыни, поля, леса, горы, реки, деревья, кусты, ветки, листья, птицы, бабочки, пчелы, змеи, дома, храмы, свечи, иконы, облака, бездны, щели, дороги, камни, пыль, дымы, туманы, тени, звезды, поезда, колеса, обрывки газет, заборы, стены, окна, стекла, стаканы, стопки, бутылки, дождь, снег и многое другое, и все в образах.

Карл Юнг сказал бы, что из человека прорвалось коллективное бессозна­тельное. Это не совсем так. Все, что касалось меня, я превращал в поэзию и миф. Где проходит меж ними граница, мне как поэту безразлично. Сначала я впитываю мир и вещи мира, как воду губка, а потом выжимаю их обратно, но они уже становятся другого качества.

Я осваивал поэтическое пространство в основном в двух направлениях: народного эпоса (частично греческого), русской истории и христианской мифологии. Вот некоторые пунктиры первого направления: “Атомная сказка”, “Колесо”, “Отец космонавта”, “Четыреста”, “Дуб”, “Пролог”, “Знамя с Куликова”, “Афродита”, “Былина о строке”, “Я скатаю родину в яйцо”, “Сидень”, “Русалка”, “Петрарка”, “Очевидец”, “Федора”, “Русский маятник”, “Тамбовский волк”.

Я долгие годы думал о Христе. Я егo впитывал через образы, как право­славный верующий впитывает Его через молитвы. Приведу пример со стороны другого поэта:

 

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,

За неверие в благодать

Положили меня в русской рубашке

Под иконами умирать.

 

Эти есенинские стихи — молитва. Они пропитаны Божеством. Если верующий читатель чувствует их иначе, пусть бросит в меня камень.

Образ распятого Бога впервые мелькнул в моем стихотворении 1967 года — “Все сошлось в этой жизни и стихло”. Мелькнул и остался, как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами налетела целая стая: “На краю”, “Ладони”, “Новое небо”, “Последнее искушение”, “Крестный путь”, “Призыв”, “Красный сад”, “Невидимая точка” и другие.

После них я написал большую эпическую поэму “Путь Христа”. Это моя словесная икона. Последовавшая за ней поэма “Сошествие в Ад” — мое самое сложное произведение. Поэма требует от читателя больших знаний и культуры. При всей своей стихийности она строго организована и в ней четко прослежены образные и смысловые линии. Возьму одну смысловую линию — свободу воли. Эта богоотступная линия человеческой гордыни, выродившаяся со временем в политическую фикцию — права человека, представляет собой ряд ловушек, куда попадают по очереди: Пелагий (его ухаб), Кампанелла (его темный утопический город), Эразм Роттердамский (клетка свободы с крысами), герои французской революции (горящая тюрьма), Дарвин (клетка свободы с обезьянами), Ницше (он то и дело западает в собственный отпечаток), Сахаров (клетка свободы с крысой),— все эти ловушки заключены в единую западню ада. Такова только одна линия. Но довольно об этом.

У меня много поэтических дремот. Назову только две: “Тайна славян” и “Битва спящих”(глава из поэмы о войне). Ими можно вполне продолжить ряд классических русских дремот. Пушкинскую любовную череду продолжает стихотворение “За дорожной случайной беседой”. А лермонтовскую дорожную череду — “Распутье”. В последнее время мою дремоту тянет к строгой русской классике. Сказывается возраст. Однако все ее корни остаются в народном эпосе.

В моих стихах много чего есть: философия, история, собственная биография, но главное — русский миф, и этот миф — поэт. Остальное — легенда.

 

 

 

 

 

ПРИЛОЖЕНИЕ ОТ РЕДАКЦИИ,

составленное незадолго до смерти Юрием Кузнецовым

 

 

Любовная череда в русской поэзии,

начатая А. С. Пушкиным

                                                           

                                                           

*   *   *

                                                                                                К.

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

 

В томленьях грусти безнадежной,

В тревогах шумной суеты,

Звучал мне долго голос нежный

И снились милые черты.

 

Шли годы. Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты,

И я забыл твой голос нежный,

Твои небесные черты.

 

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви.

 

Душе настало пробужденье:

И вот опять явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

 

И сердце бьется в упоенье,

И для него воскресли вновь

И божество, и вдохновенье,

И жизнь, и слезы, и любовь.

 

А. К. Толстой

 

*   *   *

Средь шумного бала случайно,

В тревоге мирской суеты,

Тебя я увидел, но тайна

Твои покрывала черты.

 

Лишь очи печально глядели,

А голос так дивно звучал,

Как звон отдаленной свирели,

Как моря играющий вал.

 

Мне стан твой понравился тонкий

И весь твой задумчивый вид,

А смех твой, и грустный и звонкий,

С тех пор в моем сердце звучит.

 

В часы одинокие ночи

Люблю я, усталый, прилечь —

Я вижу печальные очи,

Я слышу веселую речь;

 

И грустно я так засыпаю,

и в грезах неведомых сплю...

Люблю ли тебя — я не знаю,

Но кажется мне, что люблю!

 

Ф. И. Тютчев

 

К. Б.

Я встретил вас — и всё былое

В отжившем сердце ожило;

Я вспомнил время золотое —

И сердцу стало так тепло...

 

Как поздней осенью порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенется в нас, —

 

Так, весь обвеян дуновеньем

Тех лет душевной полноты,

С давно забытым упоеньем

Смотрю на милые черты...

 

Как после вековой разлуки

Гляжу на вас, как бы во сне, —

И вот — слышнее стали звуки,

Не умолкавшие во мне...

 

Тут не одно воспоминанье,

Тут жизнь заговорила вновь, —

И то же в вас очарованье,

И та ж в душе моей любовь!..

 

А. А. Фет

 

*   *   *

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали

Лучи у наших ног в гостиной без огней.

Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,

Как и сердца у нас за песнею твоей.

 

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,

Что ты одна — любовь, что нет любви иной,

И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

 

И много лет прошло, томительных и скучных,

И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,

И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,

Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.

 

Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,

А жизни нет конца, и цели нет иной,

Как только веровать в рыдающие звуки,

Тебя любить, обнять и плакать над тобой!

 

 

 

А. А. Блок

 

НЕЗНАКОМКА

 

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

 

Вдали, над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной

И раздается детский плач.

 

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

 

Над озером скрипят уключины,

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный,

Бессмысленно кривится диск.

 

И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной,

Как я, смирен и оглушен.

 

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

“In vino veritas!” кричат.

 

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

 

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

 

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

 

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

 

Глухие тайны мне поручены,

Мне чье-то сердце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.

 

И перья страуса склоненные

В моем качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.

 

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

 

 

 

Ю. П. Кузнецов

 

*   *   *

За дорожной случайной беседой

Иногда мы любили блеснуть

То любовной, то ратной победой,

От которой сжимается грудь.

 

Поддержал я высокую марку,

Старой встречи тебе не простил.

И по шумному кругу, как чарку,

Твое гордое имя пустил.

 

Ты возникла, подобно виденью,

Победителю верность храня.

— Десять лет я стояла за дверью,

Наконец ты окликнул меня.

 

Я глядел на тебя не мигая.

— Ты продрогла...— и выпить велел.

— Я дрожу оттого, что нагая,

Но такую ты видеть хотел.

 

— Бог с тобой! — и махнул я рукою

На неполную радость свою. —

Ты просила любви и покоя,

Но тебе я свободу даю.

 

Ничего не сказала на это

И мгновенно забыла меня.

И ушла по ту сторону света,

Защищаясь рукой от огня.

 

С той поры за случайной беседой,

Вспоминая свой пройденный путь,

Ни любовной, ни ратной победой

Я уже не пытаюсь блеснуть.

 

Дорожная череда в русской поэзии,
начатая
М. Ю. ЛЕРМОНТОВЫМ

 

*   *   *

1

 

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.

2

 

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом...

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?

3

Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!

4

Но не тем холодным сном могилы...

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб дыша вздымалась тихо грудь;

5

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной чтоб, вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.

Н. А. Некрасов

 

ТРОЙКА

Что ты жадно глядишь на дорогу

В стороне от веселых подруг?

Знать, забило сердечко тревогу —

Всё лицо твое вспыхнуло вдруг.

 

И зачем ты бежишь торопливо

За промчавшейся тройкой вослед?

На тебя, подбоченясь красиво,

Загляделся проезжий корнет.

 

На тебя заглядеться не диво,

Полюбить тебя всякий не прочь:

Вьется алая лента игриво

В волосах твоих черных, как ночь;

 

Сквозь румянец щеки твоей смуглой

Пробивается легкий пушок,

Из-под брови твоей полукруглой

Смотрит бойко лукавый глазок.

 

Взгляд один чернобровой дикарки,

Полный чар, зажигающих кровь,

Старика разорит на подарки,

В сердце юноши кинет любовь.

 

Поживешь и попразднуешь вволю,

Будет жизнь и полна и легка...

Да не то тебе пало на долю:

За неряху пойдешь мужика.

 

Завязавши под мышки передник,

Перетянешь уродливо грудь,

Будет бить тебя муж-привередник

И свекровь в три погибели гнуть.

 

От работы и черной и трудной

Отцветешь, не успевши расцвесть.

Погрузишься ты в сон непробудный,

Будешь нянчить, работать и есть.

 

И в лице твоем, полном движенья,

Полном жизни,— появится вдруг

Выраженье тупого терпенья

И бессмысленный, вечный испуг.

 

И схоронят в сырую могилу,

Как пройдешь ты тяжелый свой путь,

Бесполезно угасшую силу

И ничем не согретую грудь.

 

Не гляди же с тоской на дорогу

И за тройкой вослед не спеши,

И тоскливую в сердце тревогу

Поскорей навсегда заглуши!

 

Не нагнать тебе бешеной тройки:

Кони крепки, и сыты, и бойки, —

И ямщик под хмельком, и к другой

Мчится вихрем корнет молодой...

 

 

 

Ф. И. Тютчев

 

НАКАНУНЕ ГОДОВЩИНЫ
4 августа 1864 г.

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня...

Тяжело мне, замирают ноги...

Друг мой милый, видишь ли меня?

 

Всё темней, темнее над землею —

Улетел последний отблеск дня...

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

 

Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня...

Ангел мой, где б души ни витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

 

А. А. Блок

 

ОСЕННЯЯ ВОЛЯ

Выхожу я в путь, открытый взорам,

Ветер гнет упругие кусты,

Битый камень лег по косогорам,

Желтой глины скудные пласты.

 

Разгулялась осень в мокрых долах,

Обнажила кладбища земли,

Но густых рябин в проезжих селах

Красный цвет зареет издали.

 

Вот оно, мое веселье, пляшет

И звенит, звенит, в кустах пропав!

И вдали, вдали призывно машет

Твой узорный, твой цветной рукав.

 

Кто взманил меня на путь знакомый,

Усмехнулся мне в окно тюрьмы?

Или — каменным путем влекомый

Нищий, распевающий псалмы?

 

Нет, иду я в путь никем не званный,

И земля да будет мне легка!

Буду слушать голос Руси пьяной,

Отдыхать под крышей кабака.

 

Запою ли про свою удачу,

Как я молодость сгубил в хмелю...

Над печалью нив твоих заплачу,

Твой простор навеки полюблю...

 

Много нас — свободных, юных, статных —

Умирает, не любя...

Приюти же в далях необъятных!

Как и жить и плакать без тебя!

 

Ю. П. Кузнецов

 

РАСПУТЬЕ

Поманила молодость и скрылась.

Ночь прозрачна, дума тяжела.

И звезда на запад покатилась,

Даль через дорогу перешла.

 

Не шумите, редкие деревья,

Ни на этом свете, ни на том.

Не горите, млечные кочевья

И мосты — между добром и злом.

 

Через дом прошла разрыв-дорога,

Купол неба треснул до земли.

На распутье я не вижу Бога.

Славу или пыль метет вдали?

 

Что хочу от сущего пространства?

Что стою среди его теснин?

Все равно на свете не остаться.

Я пришел и ухожу — один.

 

Прошумели редкие деревья

И на этом свете, и на том.

Догорели млечные кочевья

И мосты — между добром и злом.

 

 

Две русские дремоты Ю. П. Кузнецова

БИТВА СПЯЩИХ

(отрывок из поэмы “Дом”)

Равнину залпы темноты

Секли, толкли, мололи.

Казалось, горные хребты

Сошлись и бьются в поле.

В ушах, и рядом, и вдали

Подземный блеск орудий.

С песком и комьями земли

Перемешались люди.

Огонь переходил в мороз,

Рыл на пустом металл.

На высоту комет и грез

Могильный червь взлетал.

Сверкали антрацитной мглой

Горящие деревья.

В глубинных кварцах, под землей,

Ревела батарея.

У битвы не было небес,

Земля крушила землю.

Шел бой в земле — его конец

Терялся во Вселенной.

Земля толклась. Живьем скрипя,

Ходил накат землянки.

Но стихло. Жизнь пришла в себя

И уловила: танки!

Земля расступится вот-вот,

Мелькают траки, траки.

Свет — тьма! Меняя пыль, плывет

Равнинный гул атаки.

Запрыгал точками прибой

За танками на пашне.

— Отсечь пехоту!— Грянул бой.

В старинный, рукопашный

Вошел стремительно Иван

С остатками полка,

Так ниспадает в океан

Гигантская река.

Не высота страшна, а склон.

Пять дней не спал никто.

И тело зачерпнуло сон,

Как воду решето.

Они заснули на ходу

С открытыми глазами.

Не наяву и не в бреду

Залитые слезами.

Что снилось им? Какой фантом

Шел поперек дороги?

Блеснул Ивану темный дом,

Мария на пороге.

У края платья сын мигал,

Как отблеском свеча,

И мать из мрака высекал,

“Ты где?” — отцу крича.

Иван вперед бежал сквозь дым,

Уже сошлись в штыки.

Жена сияла перед ним —

Из-под ее руки

Он бил штыком... Хрипенье, стон,

Уж четверым не встать.

Сошел на них огромный сон,

Что дважды два есть пять.

Как тьма, разодраны уста.

— Ура! — летит по краю.

— За нашу Родину! За Ста...

— Степан, ты жив? — Не знаю. —

Степану снился беглый сон:

Вот он к воде приник.

Поток отбрасывает вон

Его упавший лик.

Степану снилась глубина,

Недвижная веками.

Но ускользала и она

С луной и облаками.

Мелькала тьма со всех сторон,

Приклад горел в ладони.

Трофиму снился страшный сон:

Он спит в горящем доме.

Огонь струится по глазам,

Жены нет рядом — дым.

А он кричит глухим стенам:

— Проснитесь! Мы горим! —

Бежал как тень среди смертей,

Огня, земли и стали.

И слезы плачущих детей

Сквозь стены проступали.

Пространство бросить не дано,

В котором мы живем.

Объято вечностью оно,

Как здание огнем.

Долине снятся тополя,

Красавице — герой,

Устам — стакан, зерну — поля,

А зеркалу — покой.

Врывалась в эти сны война,

И кровь, и смрад, и пламя.

И та и эта сторона

Усеяна телами.

Не проходи, мой брат, постой!

Еще дрожат их руки

И воздух тискают пустой,

Как грудь своей подруги.

Еще свободный дух скорбит

Над жизнью молодой,

Душа мечтателя стоит,

Как цапля над водой...

 

ТАЙНА СЛАВЯН

Буйную голову клонит ко сну.

Что там шумит, нагоняя волну?

Во поле выйду — глубокий покой,

Густо колосья стоят под горой.

Мир не шелохнется. Пусто — и что ж!

Поле задумалось. Клонится рожь.

Тихо прохлада волной обдала.

Без дуновения рожь полегла.

          Это она мчится по ржи! Это она!

Всюду шумит. Ничего не слыхать.

Над головою небесная рать

Клонит земные хоругви свои,

Клонит во имя добра и любви.

А под ногами темней и темней

Клонится, клонится царство теней.

Клонятся грешные предки мои,

Клонится иго добра и любви.

          Это она мчится по ржи! Это она!

Клонится, падает с неба звезда,

Клонит бродягу туда и сюда,

Клонит над книгой невинных детей,

Клонит убийцу над жертвой своей,

Клонит влюбленных на ложе любви,

Клонятся, клонятся годы мои.

Что-то случилось. Привычка прошла.

Без дуновения даль полегла.

          Это она мчится по ржи! Это она!

Что там шумит? Это клонится хмель,

Клонится пуля, летящая в цель,

Клонится мать над дитятей родным,

Клонится слава, и время, и дым,

Клонится, клонится свод голубой

Над непокрытой моей головой.

Клонится древо познанья в раю,

Яблоко падает в руку мою.

          Это она мчится по ржи! Это она!

Пир на весь мир! Наш обычай таков.

Славно мы прожили сорок веков.

Что там шумит за небесной горой?

Это проснулся великий покой.

Что же нам делать?.. Великий покой

Я разгоняю, как тучу, рукой.

Буйную голову клонит ко сну.

Снова шумит, нагоняя волну...

          Это она мчится по ржи! Это она!

 

 

 

ПАМЯТИ ДРУГА

 

 

He стало Юрия Кузнецова.

Трудно выговорить эти слова. Мы, чтившие его — поэта, любившие его — человека, преклонявшиеся перед его поэтическим даром, — всегда знали, какую духовную брань он ведет с силами зла в пространстве “между миром и Богом”. И сам он казался вечным в бесконечности этой брани.

 

Прошу я милости убого

Перед скончанием веков.

Дай потерпеть еще немного

Нападки злых моих врагов.

 

Я б даже долей малой воли

Испепелил их, как огнем.

Но мне нельзя терять и доли,

Когда борюсь с Твоим врагом.

 

Выходец из кубанской станицы, русский человек в подлинном его проявлении, он объял в своем творчестве необъятные пространства Востока и Запада, поднимал глубинные исторические пласты, которые оживали на наших глазах, и смысл происходящего в современности становился яснее и отчетливее. Он как равный беседовал с великими тенями ушедших эпох — его собеседниками были Кант, Паскаль, Шекспир, Данте, Низами... Но на первом плане для него всегда была русская история и ее великие творцы — Сергий Радонежский, Пересвет, митрополит Иларион, обретшие под его пером новую жизнь. История и современность сливались в его поэтическом сознании в единый неразделимый поток. В этом отношении его с полным правом можно назвать первым поэтом русского Воскрешения.

Его поэма “Путь Христа” еще будет осмысливаться, изучаться и побуждать русские умы к новому познанию вечных православных истин в меняющемся мире. Откипят и схлынут сиюминутные страсти и раздоры, а чистое золото его поэзии пребудет вечно.

“Он во сне перешел свой предел...” Господь даровал ему мирную и непостыдную кончину, вняв его последней мольбе: “Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой. Дай мне смиренную старость и мудрый покой!”

Мы склоняем головы перед последним приютом нашего друга и молим Господа о том, чтобы с бесконечной Отеческой милостью принял душу раба Божия Юрия в горних высях.

 

М. Алексеев, Л. Баранова, В. Белов, Ю. Бондарев,  В. Бондаренко, Л. Бородин, В. Бояринов, Л. Васильева, А. Воронцов, В. Галактионова, В. Ганичев, Г. Горбовский, В. Гусев, Г. Гусев, С. Есин, Е. Исаев, А. Казинцев,  Д. Кан, В. Клыков, В. Костров, В. Крупин, Ф. Кузнецов, Ст. Куняев, С. С. Куняев, А. Ларионов, А. Ланщиков,  В. Лихоносов, В. Личутин, М. Лобанов, Ю. Лощиц, С. Лыкошин, И. Ляпин,  В. Молчанов, С. Небольсин, П. Палиевский, И. Переверзин, А. Проханов, В. Распутин, А. Сегень, С. Семанов, Г. Семичев, В. Смирнов, В. Сорокин, С. Сырнева, В. Фирсов, Г. Фролов, И. Шафаревич

 

 

 

 

Валентин РАСПУТИН

 

ИСКРЫ ПАМЯТИ

 

О Юре, Юрии Поликарповиче, ходило — и долго еще будет ходить немало легенд; как личность воистину поэтическая и широкая в проявлениях своей богатой натуры, он давал для этого материал. Но мне он, прежде всего, всегда будет вспоминаться в минуты спокойствия, задумчивости, глубокой погруженности в себя, казалось, полной отрешенности от мира. Подобные минуты случались не столь уж и редко, и в них он не “выуживал” из себя строки, как могло показаться, в полной сосредоточенности, в них он, вероятней всего, просто “отбывал” к каким-то иным берегам, откуда лучше была видна картина нашей действительности.

Конец мая или начало июня 1989 года, во дни громкого тогда, открывшего эпоху разрушения прежней нашей державы съезда народных депутатов. В мастерской у Юрия Селиверстова никак не меньше пятнадцати человек, среди них помню Виталия Севастьянова, Валентина Курбатова, Юрия Кузнецова. Это был в Москве второй “русский центр”, помоложе, попроще, в отличие от расположенного совсем рядом, чуть ли не через дорогу, глазуновского, со столь же неукротимой энергией хозяина. И там и там круговорот гостей и горючие речи подогревались не напитками, а нашей тревогой за Россию. Тогда, весной 89-го, после тбилисских событий и литовского разворота к выходу, на поддержку которых бросилась вся московская либеральная рать, положение было тревожное, и все же мы, пожалуй, не отдавали еще отчета, насколько тревожное, рассчитывая на мощь тысячелетней России, только-только вызванной из забвения. Но вызванной всего лишь немногочисленным кругом русских людей, а не призванной государством и обществом, а потому и разворачивающейся для обороны неуклюже и медленно. Мне кажется, лучше всего понимал это Юра Кузнецов, сидевший молча, глядевший куда-то вдаль, на вопросы, когда обращались к нему, отвечавший отрывисто и односложно, отказавшийся читать стихи.

Редко-редко, мне кажется, встречаются лица, выражение которых словно повторяет и черты, и настроение, и внутреннее состояние в покое и болезни — отпечатывающиеся с какого-то общего, всем нам присущего образа, с которым следует постоянно сверяться. Вот такое лицо, почудилось мне, и было в тот вечер у Юрия Кузнецова. Быть может, это только привиделось, даже наверняка привиделось, но не позднее, не в воспоминаниях, а в тот же вечер, под впечатлением его спокойной и безрадостной правоты.

За 90-е годы Юрий Кузнецов побывал у нас в Иркутске дважды. Во второй раз самолет застрял, кажется, в Самаре, почти на двое суток. Среди иркутян волнение: будет или не будет Кузнецов? Наконец встретили; зал в библиотеке набит битком, но и нас за столом перед залом человек восемь. Юра с дороги читал мало, его почитатели остались в недоумении, но рассчитывали, когда дело дойдет до вопросов, поднять его снова. Но у нас весь порядок и распорядок к тому времени уже сбился, надо было срочно перемещаться в академгородок. Подскочила машина, мы вспрыгнули в нее и укатили. И прибыли в пустой почти зал. Мы, устроители этих встреч, я в том числе, не учли, что научная наша интеллигенция, очень активная и воинственная во дни разрушительных событий и, разумеется, обманутая своими вождями, так же массово, как устремлялась она на митинги, ушла в небытие и ничто, а тем более русские писатели, ее не интересовало. В большом полутемном зале было тридцать-сорок человек. Воодушевить такая аудитория не могла, и Юрий Кузнецов опять обошелся пятью-шестью стихами. А минут через десять зал стал наполняться: оставленная нами в библиотеке неудовлетворенной аудитория разобралась, где мы можем быть, вернее, где может быть Юрий Кузнецов, и бросилась через весь город на штурм. Юру решительно подняли и заставили читать, в том числе, конечно, “Маркитантов”. Только он сел, только, оглядевшись, нашел место, где можно перекурить, — новая волна опоздавших, и снова требуют его к микрофону, и снова просят “Маркитантов”. И всякий раз под восторженные аплодисменты и крики к концу уже полного зала.

И потом, много раз слушая Юрия Кузнецова, я все больше убеждался, что любовь к нему была больше, чем любовь к поэту, автору сытящих душу стихов, трогательно и жадно принимаемых по всей России, что это была какая-то родственная тяга, как прежде к Н. Рубцову, А. Передрееву, В. Шукшину, полное доверие и радость от их присутствия в литературе и жизни.

 

 

 

 

Сергей Куняев

 

ОН ПОШЕЛ НА БОЖЕСТВЕННЫЙ РИСК...

 

...Последняя прижизненная встреча в журнальном коридоре.

За неделю до нее мы обсуждали у него в кабинете его “Воззрение” — не только ответ противникам поэмы “Путь Христа”, но и продолжение его диалога с великими русскими поэтами, который он вел всю свою сознательную поэтическую жизнь.

...Обычно непроницаемый, смотрящий куда-то глубоко внутрь себя — он был слегка оживлен, в глазах играла затаенная искра, а по губам пробегало некое подобие улыбки.

— Ну что, я убедил тебя, что Пушкин — не христианский поэт? — Многозначительная насыщенная пауза, как бы дающая возможность осмыслить вопрос и повисшая, как продолжение внутреннего монолога. — Я показываю тебе весь огромный стихотворный массив, вдохновленный Аполлоном, а ты пытаешься противопоставить всему этому несколько поздних стихотворений.

Это началось еще во время пиршества на “Золотой горе”, где некогда “пил Гомер, где пил Софокл, где мрачный Дант алкал. Где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал...” И продолжилось в обнаженно-трагическом эссе “О воле к Пушкину”, в котором два десятилетия назад многие увидели лишь хулиганский эпатаж.

Десятилетиями длилось общение с великими тенями. В это время поистине некогда было оглядываться по сторонам и прислушиваться к ненавидящему шепоту за левым плечом: “Как он смеет? Да кто он такой? Почему не считается с нами?” Поэт избрал иной, недоступный для современников путь — и считаться приходилось с иными силами.

Он разрывал своим словом пелену времени, переселял поэтов, мудрецов, героев в наши дни — и сам переселялся в заоблачные выси, недоступные обычному взору. Он шел и “по глухим пропастям”, и через Красный сад, доступный человеку лишь в счастливом сновидении. И его путь не мог не достичь неведомых пределов, которым была верна его душа — запредельности, где ожидала встреча с живым Христом.

 

Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещенный, как все.

...........................................................

Так прониктесь дыханьем куста,

Содроганьем зарниц

И услышите голос Христа,

А не шорох страниц.

 

Его “Сошествие в ад” было продолжением той брани “с невидимым злом, что стоит между миром и Богом”, которую он вел всю свою земную жизнь. И слыша уже в последние месяцы здешнего бытия, как “тамбовский волк выходит на дорогу”, он улавливал нежную музыку, доносящуюся из Вечности, как награду, дарованную ему за эту смертную брань.

 

Жизнь моя давно идет к развязке,

Подавая знак средь бела дня.

Это не Анютины ли глазки

В чистом поле смотрят на меня?

 

Это не она ли Бога просит

Отпустить ее на малый срок?

Слышу ясно — как рукой доносит

С того света чистый голосок.

 

Я лежу, усыпанный цветами,

Запах розы издали ловлю:

Он сулит мне скорое свиданье

С той, кого, не ведая, люблю.

 

Гений остается в Вечности. Нам лишь — делать осторожные шаги по его следам, по его “вечному снегу”, понимая временами — “ни вперед, ни назад, хоть убей”. Ради познания тех глубин и “вселенских сетей бытия”, которые были им познаны такой дорогой для нас ценой. Но иной цены на этих незримых дорогах не было и не будет.

 

Отговорила моя золотая поэма,

Все остальное — и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

 

 

 

Владимир СКИФ

 

Юрию Кузнецову,

автору книги “Русский узел”

 

Твоему закаленному духу

Молчаливо внимает страна.

Твоему абсолютному слуху

Боль грядущего века слышна.

 

Ты уходишь на стороны света,

Оставаясь на месте своем,

Понимая, что имя Поэта

И душа не сдаются внаем.

 

Для высокого русского СЛОВА

Ты на грешную землю пришёл,

Чтоб до мертвого и до живого

Достучался твой зримый глагол.

 

Православный,

                и нехристь,

                            и выкрест —

Все нашли себя в русском краю,

Но извечною злобой антихрист

Прожигает Отчизну мою.

 

Полумертвые падают птицы

Над пустым, обгоревшим жнивьем.

Ты выходишь

               с антихристом биться —

Русский ангел с последним копьем.

 

Дмитрий ИЛЬИН                                                          

 

ВЕЛИКИЙ СМЫСЛ ТРАГЕДИИ

 

Юрий Кузнецов — это русский человек на великом перепутье русской истории. Есть что-то поистине грандиозное в гибели титанов.

Подобно тому, как “Русь уходящую” спел пронзительный стих Есенина, Юрий Кузнецов сказал высшее слово поэзии перед погружением в бездну советской Атлантиды.

Он никогда не был соловьем политической системы, как те презренные щелкунчики из “эстрадной поэзии”, он воплощал духовный смысл советско-русской стихии — ее величие и трагедию. И его поэзия — великая и трагическая — суть душа и облик “милой Родины”.

Каждый великий поэт неизбежно достигает немереной высоты. И там, на горней вершине духа, его возбужденное сознание посетит истинный эфир бытия — трагическое предопределение.

Трагична судьба человека, пришедшего в цветущий мир, чтобы умереть. Трагичен сам мир человечий, ибо не во Христе живет, а воплощает изначаль-ную порочность человека. Трагична история: не равнина, но пересечения, где в складках-изгибах гибнут высокие цели и цивилизации.

Когда наука доходит до своих границ, говорит Ницше, “... тогда прорывается новая форма познания — трагическое познание”.

Трагедия — это высота за пределами нормы.

Античный мир, еще не опошленный земными откровениями цивилизации, понимал трагедию истинно, как вершину духа и творчества.

Но трагедия — не пафос безнадежности, ибо в христианстве, а позже именно в Православии, воссиял огнь бессмертия: “смертью смерть поправ”, да пребудет неугасимый свет Воскресения!

Аполлон Григорьев говорил о “трагизме”, как о “некотором откровении, как подтверждении вашей внутренней веры”.

Русские — те немногие, кто сохранил в мертвеющем мире высокий запрос жизни. Здесь трагедия не только в античном борении высоких сил и страстей, но и в движении через тернии, через страдания к звездам. Без земных бла-гостей, без уютного самодовольства. Здесь высший идеал изначально требует несметных сил и чувств, требует мыслей и страстей за пределами реальности. Это титаническая борьба. Это жизнь титанов и во взлете, и в падении.

Одним из них и был поэт Кузнецов, кто воплотил творчески и совершенно безмерную глубину и тайну славян: русская трагедия — это подлинное бытие высших запросов и замыслов человеческого духа. И оттого советская история для великого ума могла быть, естественно, только “русской”, “близ-кой”, “родной”.

Зачем мы тащимся-бредем

В тысячелетие другое?

Мы там родного не найдем.

Там все не то. Там все чужое, —

скорбно выдохнет поэт в 97-м.

 

Но когда, в конце 70-х, наша милая Родина купалась в беззаботном самодовольстве, его пророческая душа уже улавливала далекие раскаты надвигающейся катастрофы:

 

Зачем вам старые преданья,

Когда вы бездну перешли?

 

Именно в сумерках трагедии он увидел истинную дорогу России.

“Путь Христа” — это и путь к России от Голгофы к Воскресению. “Путь Христа” — это и путь к Христу. Через братство-единство, близкое-родное, русское-советское. То путь к Воскресению, когда мы вновь станем любимыми персонажами Кузнецова — гигантами и духа, и силы.

Кажется, Фридрих Великий сетовал на то, что русского солдата мало убить, его повалить надо.

Мы почти убиты. Но стоим. Стоим прочно и дерзко. Стоим, чтобы выстоять. Как русская “Федора-дура”.

Так говорил Кузнецов.

 

 

 

Владимир Костров

 

*   *   *

 

Как собаку на исходе лета,

Задремавшую в тени сосны,

Не будите спящего поэта —

Пусть он видит золотые сны.

Нет теперь в Отечестве кумира,

В опустевшем доме нет огня,

Брошена классическая лира,

И осталась только злоба дня.

Только одинокая природа,

В звездном отраженная окне,

Музыку небесного рапсода

Слушает в озерной тишине.

И не ждите нового завета,

Если звуки неба не слышны,

Не будите спящего поэта —

Пусть он видит золотые сны.

 

 

 

Лариса Баранова-Гонченко

 

ЛЮБОВЬ ГУЛЛИВЕРА

 

Мы смотрели на него, как на часы: какое нынче тысячелетье на дворе? Какое время в России? Мы спрашивали друг у друга: что он сказал вчера? Мы ждали его слов. Мы разгадывали его строки. Пытались угадать смысл его молчания. Мы следили за каждым его жестом.

Что сказал Кузнецов? Кого нынче отверг? Кого приблизил? Сложилась даже такая форма хвастливого апокрифа: “Однажды мы с Юрием Кузнецовым...”

Но, подобно Пифагору, “он в тишине держал учеников и вел беседы только через стены”.

Разве могли мы забыть уроки “Любви Гулливера”: “Когда я протоптал гигантскую дорогу до крохотных существ, — “Замри!” — сказал мне гром. — Не стоит нагонять на этот мир тревогу…”

Это правда — он был центром нашего мира. И не только литературного. Но человеческого, по преимуществу. Его стихи были нашей геополитикой. Его прозорливость — нашей стратегией.

При жизни мы, любившие его, не называли Юрия Кузнецова великим только по одной причине — мы принадлежали к одному народу, сильной и бессильной традицией которого всегда было целомудрие. Мы ощущали его великость, мы догадывались о высоком бремени поэта Юрия Кузнецова и все-таки были целомудренно скупы на слова.

Нуждался ли Юрий Кузнецов в словах такого рода? Не знаю. Ясно только одно — он определенно знал, что вес его высокого бремени в ХХ и особенно в XXI веке больше и тяжелее шапки Мономаха.

Если бы вдруг случилось так, что вселенский ветер разметал и перепутал в пространстве все его строки, перемешал слова в лексическом беспорядке, его слова снова собрались бы вокруг имени Юрия Кузнецова, как вокруг магнита. Потому что они — уникальны. Потому что они уникально заряжены. Потому что это словарь Юрия Кузнецова:

— поэт, глагол, торжественный глагол, мир, свет

— истина, ложь, духовное зренье

— разум, душа, Бог, во славу Бога

— Восток, Запад, век, тьма, свет, мрак

— глубь морская, берег, брег, море-океан

— любовь, ненависть, сон, сон-трава

— Бог, Господь, Господи

— Родина, Родина моя, о Солнце Родины моей

— Отчизна, небесная битва, русское поле

— гора, золотая гора, небесная гора, дерево, древо

— предел, смертный Судный день

— облако, ковш, мартен-ковш

— бездна, гром, дым, та сторона, даль

— перебежчики, маркитанты, племя, легион

— лихо, свист, разрывы, ветер

— орел, филин, распахнутый мрак, тот свет

— Москва, белый камень, алый кипень

— державные нервы

— огненный столб, распутье, пустота

— деревянные кони, лошадь голубая

— зияние провала, мировой яйцо

— крутосклон, трын-тоска

— перст и крест.

И имена: воздушный Блок, Гомер, Софокл, Дант, Пушкин, Шекспир, Паскаль.

И еще имена: Иван, вырви-гвоздь, Федора...

И еще фамилии: связист Путилов, Алексей Ващенко — герои Сталинграда.

Есть народы, в традиции которых положено улыбаться, есть иные, которые по поводу и без повода с оптимизмом слабоумного спрашивают друг у друга: “Ты в порядке?” Есть те, кто плачут и стенают. Есть те, кого Юрий Кузнецов называл “незадумчивый народ”. Есть, наконец, и тот, из которого вышел Юрий Кузнецов: “Я духом вспоен, русским духом великой печали”.

Мы часто называли его мрачным. Все по причине того же национального целомудрия. А он был п е ч а л е н.

В отличие от нас он переступил порог этой национальной застенчивости и, глубоко пожалев и пощадив нас в косноязычии нашей печали, сам оплакал себя в “Плаче о самом себе”:

 

И встанет Солнце высоко

У гроба моего.

И спросит тихо и легко:

— Ты плачешь отчего?

 

— О Солнце Родины моей,

Я плачу оттого,

Что изо всех твоих лучей

Не стало одного.

 

Он сам назвал себя лучом солнца, каким и был. Простые, уже совсем уставшие слова, взятые им в оборот, начинали звучать свежо и бесстрашно, словно он окропил их живой водой.

Его понимание национального (национальной идеи, если угодно) сразу становилось откровением. Пафос и почти беззащитная искренность соединялись в его самых красных (из всех красных) строках: “Кто я? Что я? Зегзица огня. Только знаю, что, кроме меня, эту битву никто не закончит. Знаю: долго во имя любви мне идти по колено в крови, там, где тьма мировая клокочет”.

Нимб тревоги над ликом Родины был виден ему слишком ясно.

 

Его понимание истины было облечено в самые достойные формы: об истине он “предпочитал молчать, но позволял окольные намеки” — “это она мчится во ржи...”

А вот об опасности он говорил точно, как разведчик, ибо знал, что “это пламя не любит небес”. Знал цену и господам маркитантам. А “из свободы, равенства и братства” он вынес “только королевский жест”.

О вере в свой час он начал говорить твердо: “со мной перо и Божья милость”, “Отче! Я в твоей воле...”. Он подтвердил ее, избрав для перевода именно проповедь Илариона “Слово о Законе и Благодати”.

Он неподражаемо умел самой рядовой бытовой деталью вдруг обогреть нашу перестроечную тоску и растерянность и одновременно обозначить свои высокие привязанности: “Я с советским шампанским в руке выйду ночью на Красную площадь”.

Он умер в ночь, когда “услышал, как молчит Россия в ночь перед сожжением любви”. Он увидел перед смертью, как бегут с русской земли “все крысы бытия”.

Он умер с единственной мыслью, возгласом, всхлипом: “Господи! А Родина моя?!”. Любовь была слишком сильной. И потому не спрашивайте, от чего умер Юрий Кузнецов. Он умер от любви к Родине. Он умер за Родину.

 

 

 

Владимир Смирнов

 

“ТОЛЬКО РУССКАЯ ПАМЯТЬ...”

 

Поэзия — свидетельство подлинности мира и человека. Даже тогда и особенно тогда, когда “мир и человек” становятся мнимостями, а их былая реальность выявляется лишь в распаде и деградации; когда стремительно нарастает кощунственное обожествление человека, его возможностей, его “ценностей” (в демагогической витийственности непременно “общечеловеческих”), его потребностей, преимущественно материальных. В общем, все то, что Георгий Иванов назвал “восторгом развоплощенья”.

Грозным творцом этой подлинности, творцом у “бездны на краю” был Юрий Кузнецов. Его кончина свершилась в согласии с давним вопрошанием Евгения Боратынского: “Когда твой голос, о, поэт, смерть в высших звуках остановит...”. Еще немыслимо говорить и писать в прошедшем времени о гениальном художнике и товарище.

Поэт исключительной силы канул в бездну. Да и в какие времена, в какую бездну:

Туман остался от России

Да грай вороний от Москвы.

Еще покамест мы живые,

Но мы последние, увы.

 

Шагнули в бездну мы с порога

И очутились на войне.

И услыхали голос Бога:

— Ко Мне, последние, ко Мне!

 

“Бездна” — один из самых излюбленных и многоликих символов, строящих стиховое пространство Кузнецова. Сколько еще будет написано о гранях и смыслах художественного мира поэта, его поразительном мировидении.

Некогда современник назвал самое существенное в Тютчеве — “вещим”. “Вещее” той же природы пронизывает труды и дни Юрия Кузнецова, даже сказалось в самом его облике, в манере “ходить пред людьми”. Его прозрения потрясают, догадки бездонны, могучи и тяжки вздохи:

 

Все грозней небеса, все темней облака.

Ой, скаженная будет погода!

К перемене погоды заныла рука,

А душа — к перемене народа!

А как всюду, в стихотворениях и поэмах, сквозит ощущение и ожидание чуда. Богатырская натура поэта (в этом нет никакого посмертного преувеличения) породила богатырский, былинный, сказочный мир. Соединить вольное мифотворчество и современнейшую “лирическую дерзость”, без книжных стилизаций и вариаций, под силу артистическому дару, исполненному мощи, жизненности, взращенному русской почвой, ее временем и пространством, и потому столь всеотзывчивому, столь вселенскому:

 

Душа, ты рванешься на запад,

А сердце пойдет на восток...

 

Повернувшись на запад спиной,

К заходящему солнцу славянства...

 

Нам чужая душа не потемки

И не блеск Елисейских Полей.

Нам едино, что скажут потомки

Золотых потускневших людей.

 

Только русская память легка мне

И полна, как водой решето.

Но чужие священные камни,

Кроме нас, не оплачет никто.

 

В поэзии Юрия Кузнецова царствуют смысловой симфонизм, трагическая напряженность и нежная возвышенность.

Существуют устойчивые представления о бесчеловечности, жестокости, антигуманности поэта. Чего стоит многолетний вздор вокруг строки — “Я пил из черепа отца”! Кузнецов не устранял гуманизма. Гуманизм разрушен собственным человекобожием. В этом, как и во многом другом, Кузнецов — продолжатель русской философско-поэтической мысли XIX—XX веков. Статья Александра Блока “Крушение гуманизма” указывает на это генетическое родство.

Как всякий художник подобного размаха и масштаба, Юрий Кузнецов был творчески одинок. Не о своем ли пребывании в безграничности будущего поэт написал в стихотворении “Книги”:

 

Но попадаются глубины,

В которых сразу тонет взгляд,

Не достигая половины

Той бездны, где слова молчат.

 

И ты отводишь взгляд туманный,

Глаза не видят ничего.

И дух твой дышит бездной странной,

Где очень много твоего.

 

Прости нас, грешных, и прощай, Юрий Поликарпович!

 

 

 

Олег КОЧЕТКОВ

 

Памяти Ю. Кузнецова

 

*   *   *

Победитель. Бессменный герой,

Святый дух, соколиные веки.

Со своей “Золотою горой”

Ты теперь породнился навеки.

 

Кровный правнук бескрайних полей

И славянской тоскующей воли.

В занебесии твой Водолей

Точит слезы от скорби и боли!

 

Твое слово в миру, на свету,

Всё — во славу лишь Родины милой.

Всё — на травах, цветах, на ветру,

С удалою размашистой силой!

 

Твое имя, как гордый завет,

На земле нашей горькой, родимой

Будет жить до скончания лет

Всею правдою несокрушимой!

 

Путь твой долог теперь и высок

В запределье бескрайнем, далеком.

Невозможное слово — пророк.

Но ты был этим самым пророком!

 

 

Андрей Воронцов

 

“ПУСКАЙ СГОРИТ И ЖИЗНЬ МОЯ...”

 

Ушел из жизни крупнейший русский поэт современности

Юрий Поликарпович Кузнецов

 

Его сердце остановилось во сне. Вероятно, оно болело у него и раньше, но несгибаемый Поликарпыч не любил жаловаться на хвори. Ходил он последний месяц в жилете то ли из собачьей, то ли из енотовой шерсти: думал, наверное, бедняга, что у него грудной радикулит, а то была ишемия...

Умер поэт, ставший еще при жизни легендой. Ему была доступна та область человеческого духа, в двери которой безнадежно стучатся всю жизнь десятки и сотни одаренных стихотворцев. Он же прошел их легко, как в сказке, словно знал заветное слово. Это было Слово, которое предки наши называли Глаголом, Слово, о котором Николай Гумилев написал: “В оный день, когда над миром новым /Бог склонял лицо Свое, тогда, / Солнце останавливали словом, / Словом разрушали города”. Можно доказывать гениальность Кузнецова, приводя в пример его рифмы, метафоры, аллитерации и т. п., только все это будет пустое дело. Кузнецов видел мир, как в первые дни Творенья, говорил о человеческих сущностях так, как будто стал свидетелем их появления. Он умел одной строфой объять и время, и пространство, и идею — как в знаменитом стихотворении, посвященном В. В. Кожинову: “Повернувшись на запад спиной, / К заходящему солнцу славянства, / Ты стоял на стене крепостной, / И гигантская тень пред тобой / Убегала в иные пространства”. Конечно, перед нами — гениальная метафора, но что нам до литературных оценок, когда мы, читая это стихотворение, “иные пространства” видим?

Боль постигшей нас утраты усугубляется тем, что, в отличие от многих известных поэтов 60—70-х годов прошлого века, Кузнецов не утратил в последние годы ни своего волшебного дара, ни работоспособности. Напротив, он работал так напряженно и плодотворно, как, может быть, не работал в молодые годы. Но не выдержало сердце...

Юрий Поликарпович свысока и презрительно (“в упор не замечая”) смотрел на тех недоброжелателей подлинной русской поэзии — поэзии духа, коих Пушкин и Лермонтов выразительно именовали “чернью”. И они решили отомстить ему после смерти. Ни один телеканал даже не сообщил о кончине поэтического наследника Державина и Тютчева — хотя факсы с печальной вестью были им своевременно разосланы. Дело, конечно, не в том, чтобы имя поэта мелькнуло в пресловутом “ящике” хотя бы после смерти, а в том, что для большинства наших соотечественников телевидение сегодня — единственно доступный источник информации. Многие люди, особенно за пределами Москвы, просто не знали о том, что Кузнецов умер, не смогли по этой причине проводить его в последний путь. Представьте, что происходило бы в Дагестане, если бы дагестанцы не услышали по ТВ о смерти Расула Гамзатова! Телемагнаты (в том числе и руководители государственных телеканалов) нанесли тяжелое оскорбление национальным чувствам русских людей, не мыслящих будущего страны без ее великой литературы.

Не было телевизионщиков и на похоронах поэта, но зато пришли сотни его друзей, соратников, почитателей... Бывают похороны, исполненные формальной, ложной торжественности, на которых люди с приличествующим случаю выражением лица “скорбят”, ибо “так принято”. Пасмурным днем 20 ноября, когда Кузнецова отпевали в знаменитом Большом Вознесенском храме у Никитских ворот, в котором венчался Пушкин, а потом хоронили на Троекуровском кладбище, лица у собравшихся были окаменевшими от горя, — плакали, не скрываясь, и женщины, и мужчины, голоса выступающих срывались, так называемые значительные слова у всех застревали в горле. Что слова, если никто из нас никогда больше не прочтет новых стихов Кузнецова?

Вероятно, именно эта подсознательная мысль побудила организаторов поминальной тризны, проходившей в стенах Литературного института имени Горького, включить запись чтения Кузнецовым своих стихов. Для тех, кто имел счастье слышать его чтение “живьем”, это было несколько непривычно: вроде бы читал Кузнецов, а вроде бы — не он... Наверное, примерно то же самое ощущали те, кто впервые слушал в записи чтение стихов Блоком, Есениным, Маяковским... Записывали Кузнецова недавно, но неизбежные легкие шорохи, едва ощутимая вибрация микрофонной мембраны звучали, как гул времени в старых записях. И вот тогда, под этот мистический гул, со всей очевидностью стало ясно, куда держит свой последний путь Кузнецов — это был путь в Вечность.

 

 

Игорь Тюленев

 

Похороны Юрия Кузнецова

 

Враги пришли, чтоб убедиться,

Друзья пришли, чтоб зарыдать.

А толстозадая столица

Забыла задницу поднять.

 

А он любил тебя глубоко,

Переживал за крен Кремля.

Ты предала его жестоко,

Но ты еще не вся земля.

 

Державно-лермонтовской мощью

Разбивший вражескую рать...

Россия наугад, наощупь

Его пытается понять.

 

Не стоил я его заботы,

Не самый лучший ученик,

Не зреньем, а душой высоты

Его я, может быть, постиг

 

И потрясенно крикнул: Гений!

Пронесший небо мимо нас,

Роняя свет стихотворений...

Зачем его Господь не спас?

Евгений Юшин

 

ОБЕРЕГ

 

Ушел поэт — Великое трагическое Слово эпохи.

Чувствую, что пока не осознаем, что потеряли. Мы осиротели. Но знаем, что потеряли оберег.

Нет! Не так!

Не потеряли!!!

Ушел человек, который всей своей жизнью нес этот оберег, и вот этого человека не стало.

Разве же нет никого, кто продолжит в слове движение духа, взращенное Юрием Кузнецовым?

Разве нет никого, кто посмеет взять на себя тяжесть Русского Креста?

Разве не воспрянет душа другого нового поэта противостоять гнуси, пошлости и мерзости времени во имя святого дыхания русской природы, естества и откровения?

Юрий Поликарпович, Вы вручили нам боль за Отечество, сострадание к человеку, осознание времени.

Горько, что редко виделись с Вами, мало общались. Теплом берегу в сердце редкие наши беседы — добрые, честные.

Ощутим силы в мышцах, возрадуемся дарованной Господом жизни, услышим время и пойдем верной стезей, дарованной Господом и Родиной.

 

 

 

 

Виталий КРИКУНЕНКО

 

 

Кузнецову Ю. П.

               17.XI.2003

 

 

На спочин душi

 

Проводжає Росiя сина,

Сина Божого i свого.

Плащаницею хуртовина

Сповиває тiло його.

 

Наповзає зима. Та Слово

В нiй безсмертником процвiте,

Ломикаменем, болиголовом —

Грiшне слово його святе.

 

В Словi тому — сувора милiсть,

Вiд Кубанi й рязанських пiль.

Ним тримаймося, ним зцiлiмось.

Ним здолаємо лють i бiль.

 

Прийде час — i льоди розтануть.

I вiдкриється таїна:

Богоявленими постануть

Нам Поетовi письмена.

 

 

 

Дорогой Станислав Юрьевич!

 

С глубокой скорбью воспринял известие о смерти выдающегося русского поэта, постоянного автора вашего журнала Кузнецова Юрия Поликарповича. Выражаю искреннее соболезнование вам, родным, близким, всем кто знал прекрасного поэта и замечательного человека Юрия Поликарповича Кузнецова. Пусть светлая память о нем навсегда сохранится в наших сердцах, а его стихи всегда будут жить в наших душах.

Губернатор Белгородской области Е. Савченко

 

 

Уважаемый Станислав Юрьевич!

 Администрация Брянской области выражает глубокие соболезнования в связи со смертью Юрия Поликарповича Кузнецова. Мы знаем Юрия Поликарповича как широко известного замечательного русского поэта, чья яркая манера письма резко выделялась на общем поэтическом фоне. Не случайно ему было доверено руководство отделом поэзии в журнале “Наш современник”. Юрий Поликарпович всегда щедро делился своим опытом и поэтическим мастерством с юным поколением, преподавая в Литературном институте имени Горького. Светлая память о Юрии Поликарповиче Кузнецове навсегда останется в наших сердцах. С уважением

Губернатор Брянской области Юрий Лодкин

 

 

Смерть Юрия Кузнецова — еще один зияющий провал в отечественной литературе, обескровленной столькими невосполнимыми потерями последних лет. Словно светящаяся туча (как не вспомнить Смелякова), вслед Лермонтову прошел он, поэт милостью Божией, по грозовому небу русской поэзии, дав своим читателям редкую возможность вдохнуть озоновой свежести и что-то понять, прикоснувшись к вечности...

Евгений Потупов,

Брянск

 

 

Смерть великого русского поэта Юрия Поликарповича Кузнецова сравнима для России с гибелью Пушкина, Лермонтова. Некоторым еще предстоит осознать это.

Валерий Малышев

 

 

 

Потрясены вестью о безвременной кончине Юрия Поликарповича. Глубоко скорбим, выражаем соболезнование родным, близким дорогого учителя.

 Диана Кан, Евгений Семичев

 

 

Скорблю вместе с вами. Звезда вернулась к звездам. Прости нас, Господи. Упокой его душу на небесах.

Надежда Мирошниченко

 

Глубоко скорбим в связи с кончиной выдающегося русского поэта Юрия Поликарповича Кузнецова. Выражаем искреннее соболезнование коллективу редакции, родным и близким покойного.

Писатели-белгородцы

Молчанов, Белов, Чернухин, Брагина,

Лиманский, Череватенко, Кулижников

Станислав Юрьевич, дорогие коллеги, скорбим о безвременной кончине великого русского поэта Юрия Кузнецова. Редакция журнала "Сибирская горница".

Михаил Щукин

 

 

Дорогие коллеги, с величайшей скорбью узнали о кончине Юрия Поликарповича Кузнецова. Русская поэзия понесла невосполнимую утрату. Жизнь, дух и достоинство нашей литературы последних десятилетий были неразрывно связаны с его именем. Редакция журнала “Сибирские огни” выражает свои глубочайшие соболезнования всему коллективу “Нашего современника”, товарищам, друзьям и близким поэта Юрия Кузнецова. Низкий поклон.

 

Виталий Зеленский,

Владимир Берязев

 

 

Писатели Брянщины с горечью в сердцах восприняли трагическую весть о кончине гениального русского поэта Юрия Поликарповича Кузнецова. Осиротела русская поэзия, но мы горды тем, что сотрудничали с Юрием Поликарповичем, и навсегда запомним его творческие советы как заветы. Брянщина помнит его приезды к нам на дни литературы и никогда не забудет его бессмертные стихи. Склоняем головы и выражаем журналу и всей русской поэзии по поводу невосполнимой потери нашу скорбь. По поручению брянских писателей

 Александр Якушенко

 

 

 

Дорогие друзья!

 

Вместе с вами глубоко скорбим о безвременной кончине выдающегося русского поэта, большого друга орловских писателей Юрия Кузнецова.

Отечественная и мировая литература понесла невосполнимую утрату. Горе велико, но за живыми выполнять свой долг перед Отечеством и за тех, кто жизнь положил за нашу землю, за нашу веру.

Юрий Кузнецов — один из богатырей земли Русской, жизнь и дело которых не кончаются земным путем.

Будем же еще сплоченнее вместе перед его светлой памятью. Мы всегда с вами, коллегами и продолжателями дела, которому Юрий Кузнецов посвятил и завещал свой талант. Он и сжег себя на жертвенном костре сострадания и боли, во имя чего творил и ушел в бессмертие.

Наши глубокие соболезнования родным и близким покойного.

Геннадий Попов,

Орловская писательская организация

 

 

На рубеже веков ушел из жизни Юрий Поликарпович Кузнецов, поэт великой мифической силы, дерзко прозревавший глубины русского космоса и беседовавший на равных и с небожителями, и со своими близкими современ­никами. Скорбим о безвременной кончине нашего любимого молодогвардейского автора, чьи лучшие стихотворения выходили в “МГ” с начала 70-х прошлого века и до начала нынешнего. Теперь книги поэта вошли в сокровищницу мировой культуры. Выражаем глубокое соболезнование родным и близким покойного.

 

Молодогвардейцы

 

Вместе с вами скорбим о невосполнимой для русской литературы утрате. Юрий Кузнецов был и уже навеки останется в истории нашей великой культуры как классик современной поэзии России, как мудрый Учитель для всех пишущих стихи, любящих свою Родину.

Мы помним его поездку по Вятской земле, посещение им нашей православной святыни — села Великорецкого, его живое, страстное поэтическое слово. Таким — живым, могучим талантом, родным русской душе — останется в нашей памяти Юрий Поликарпович Кузнецов.

Владимир Ситников, Светлана Сырнева,

Валерий Фокин, Алексей Смоленцев,

Николай Пересторонин.

Вятская писательская организация

18 ноября 2003 г.

 

 

Поэты Кузбасса, поклонники, друзья Юрия Кузнецова глубоко скорбят по поводу его безвременного ухода.

Он был верным сыном России и всегда оставался преданным своему высшему предназначению на земле, до конца пронеся Божий Дар Поэта.

Мы особо благодарны ему за многочисленные публикации наших поэтов в журнале “Наш современник”. В последнем разговоре летом 2003 года он сказал: “Поэтов в Кузбассе густо!”. Постараемся сберечь этот завет.

Выражаем глубокое соболезнование близким и друзьям Поэта. Скорбим вместе с вами.

Бурмистров Б. В., Баянов В. М., Донбай С. Л.,

Махалов В. В., Раевский А. М., Катков А. И.,

Шумилов В. А., Иленко А. П. и др.

 

 

 

Дошла до нас горестная весть о безвременном завершении земного пути великого русского поэта Юрия Кузнецова.

Духовное родство Юрия Кузнецова с казахским народом ощущалось как в жизни, так и через его яркое и многогранное творчество.

Переводы стихов великого Абая на русский язык Юрия Поликарповича есть и остаются лучшими из всех переводов.

Мы скорбим о расставании с поэтом, к которому относимся с великим почитанием и сердечной теплотой.

Но утешаемся тем, что поэты не умирают. Поэты уходят в вечность. И навсегда остаются в наших благодарных сердцах.

 

Не спрашивайте время у поэтов,

Ведь не живут поэты по часам.

Не стоит их за то взывать к ответу

И заставлять их опускать глаза.

 

Мечтатель, как ребенок, непосредствен,

Живет поэт, не научившись жить.

Но лишь ему и обессмертить время,

Что вы смогли бездарно просадить.

 

Что наша жизнь? С заката до рассвета

Тушить пожары до скончанья лет.

Не спрашивайте время у поэтов,

Их время — вечность. В этом весь секрет.

 

Ролан Сейсенбаев

 

Открытое письмо руководителям телевизионных каналов

 

 

Господа руководители!

Обратиться к вам с этим открытым письмом нас вынудило траги­ческое событие, с особенной наглядностью продемонстрировавшее равно­душие нынешнего российского телевидения к духовной жизни страны, к заслугам тех людей, чьим трудом и вдохновением созидается “цветущая сложность” отечественной культуры.

Российская словесность понесла тяжелейшую утрату: 17 ноября этого года ушел из жизни выдающийся русский поэт, лауреат Государственной премии Юрий Поликарпович Кузнецов, творчество которого является одной из бесспорных, общепризнанных вершин отечественной поэзии XX века.

На смерть поэта откликнулись многочисленные периодические издания. Лишь только российское телевидение (за исключением краткой инфор­мации в программе “Вести”) промолчало об этой общенациональной утрате. Что это — заговор невежества или целенаправленное искажение под­линной иерархии духовных ценностей и авторитетов? Почему в сетках вещания не нашлось места, чтобы известить читающую Россию о кончине замечательного мастера слова? Ведь нашлось же в новостных программах эфирное время для юбилеев Микки-Мауса и куклы Барби! Почему канал “Культура” даже в этой трагической ситуации, примиряющей, казалось бы, все противоречия, остался верен своему тусовочно-групповому принципу отражения культурной жизни страны, демонстративно проигно­рировав смерть Мастера? И долго ли еще сотрудники этого государст­венного канала будут тешить свои личные симпатии и антипатии за счет налогоплательщиков?

Эфирный заговор молчания вокруг смерти Юрия Кузнецова, по нашему мнению, вопиющее, но тем не менее всего лишь частное проявление воинствующего бескультурья, возобладавшего на отечест­венном ТВ в последнее десятилетие. Серьезная российская литература, традиционно питавшая наше общество новыми идеями, ставившая острейшие со­циально-политические проблемы даже в непростые советские времена, ныне почти изгнана с телевизионных экранов. Глубокий разговор о базовых жизненных ценностях, о наших национальных приоритетах, который традиционно вели с телезрителями известные прозаики, поэты, критики, заменен ныне пустой, а то и растлевающей болтовней недалеких телеведущих, подчас плохо владею­щих русским языком, но при этом агрессивно навязывающих обществу свои предубеждения, в том числе политические.

В эфире сегодня скорее услышишь непристойную брань, нежели поэтическое слово. Стойкий и последовательный интерес телевидение проявляет лишь к авторам низкопробных коммерческих сочинений или к литераторам, чьи тексты находятся на грани, а зачастую даже за гранью общепринятых нравственно-этических норм. Похоже, отечест­венное ТВ никак не сообразит, “какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?”. Его концепция, стилистика и уровень диалога с обществом, претендующие на модернизм, на самом деле страдают заимствованной архаикой и почти целиком принадлежат к бесславно закончившейся эпохе всеобщего разрушения и поношения. Складывается впечатление, что вы, руководители российских телевизионных компаний, в том числе и государственных, не понимаете или не хотите понять ни нынешней политики президента, ни нового курса страны, ни устремлений народа. Сегодняшнее ТВ, по нашему мнению, не консолидирует людей, не помогает стране выйти из глубочайшего кризиса, а, напротив, работает зачастую на углубление кризиса и обострение противоречий в обществе.

Задумайтесь об этом, господа руководители, пока не поздно!

 

С. Михалков, Л. Аннинский, В. Белов, В. Бондаренко, Л. Васильева, Г. Гусев, В. Еременко, ректор Литинститута С. Есин,  Н. Кондакова,  В. Костров,  В. Крупин, Ю. Кублановский, директор ИМЛИ Ф. Кузнецов, главный редактор журнала “Наш современник” С. Куняев, М. Кураев, Ю. Карякин, А. Ларионов, И. Ляпин, А. Нуйкин, Н. Панченко, А. Парпара, В. Пронин, А. Проханов, В. Распутин, А. Ревич, Е. Рейн, А. Рекемчук, директор Пушкинского Дома Н. Скатов, И. Тюленев, В. Фирсов, И. Шкляревский, главный редактор журнала “Дружба народов” А. Эбаноидзе

 

 

От редакции

 

Подписи для этого письма собирались “Литературной газетой” по телефонным звонкам — без оповещения каждого из подписавшихся о том, к кому уже состоялось или должно было состояться необходимое обращение. И картина высветилась крайне поучительная. Ряд подписавших — это те, кто все последние годы кричал о “безграничной свободе” как единственной и главной ценности в России, кто и словом и делом способствовал насаждению бескультурья и одичания как противовеса “проклятой культуре тоталитаризма”, кто надрывал голосовые связки в 1993 году, изрыгая из себя: “Раздавите гадину!” Похоже, сами они пришли в ужас от содеянного и теперь подписывают письмо протеста против “заговора невежества”, оказываясь рядом с теми, кого они не называли иначе, как “красно-коричневые”, что в полной мере относилось и к нашему другу, великому русскому поэту Юрию Кузнецову.

Тут есть о чем задуматься не только телемагнатам, но и кукловодам из высоких государственных кабинетов. Положение создалось слишком серьезное. В полном смысле этого слова — критическое.

 

 

Дорогие друзья!

Умер Юрий Кузнецов. Сказаны все слова, исполнены молитвы, утих скорбный поминальный час.

Что можем мы, русские патриоты, сделать для памяти русского гения? Может быть, немного, но всё, что зависит от нас.

Мы обращаемся к вам, наши добрые и отзывчивые читатели, с нижайшей просьбой: соберём миром по христианскому обычаю — кто сколько сможет — средства на надгробный памятник Поэту эпохи — Юрию Кузнецову. Мы заранее благодарим всех, кого подвигнет на помощь наша просьба.

Деньги присылайте по адресу:

 

Банковские реквизиты

Благотворительного фонда “Ключ”:

ИНН 7736132915

Р/С 40703810738090101258 в ОСБ № 7811

Мещанское филиал № 0400

Банк Сбербанк России г. Москва

К/С 30101810400000000225

БИК 044525225

 

 



[*] Под знаком совести (последние стихи Ю. Кузнецова, его статья о русской поэзии “Воззрение“, отклики друзей на смерть поэта).

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N1, 2004
    Copyright ©"Наш современник" 2004

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •