НАШ СОВРЕМЕННИК
Критика
 

Феликс Кузнецов

Неразгаданная тайна
“Тихого Дона”

“За семью замками...”

 

Как могло случиться, что великую книгу о революции, “о белых и красных” — приняли одновременно и “белые, и “красные”? “Тихий Дон” высоко оценивал, как мы уже знаем, атаман П. Краснов, чья ненависть к советской власти привела его к союзу с Гитлером.

Но роман поддержал и Сталин, сказав Горькому в адрес руководителей РАППа: “Третью книгу “Тихого Дона” печатать будем!”

Это решение Сталина было полной неожиданностью для ультралевых радикалов, чье отношение к “Тихому Дону” и его главному герою Григорию Мелехову укладывалось в формулу: “Тихий Дон” — “белогвардейский” роман, а Григорий Мелехов — отщепенец, враг cоветской власти. Такой роман мог написать только апологет белого казачества.

Как это ни парадоксально, но ультралевые в этом вопросе, по законам упрощенного, черно-белого мышления, сомкнулись с ультраправыми, которые заявляли: “Тихий Дон” не мог написать коммунист. Его мог написать только белый офицер. А с точки зрения рапповцев — подкулачник.

Надо окунуться в то время, чтобы понять, насколько серьезными были эти обвинения — в условиях, когда разворачивалась политика ликвидации кулачества как класса.

“...“Тихий Дон” — произведение чуждое и враждебное пролетариату”, поскольку роман “является знаменем”, а его автор — “идеологом кулацкой части казачества и зарубежного дворянства”, — таков вердикт ультрарадикальной критики, вынесенный в 1929—1930 годах.

В послереволюционные, двадцатые годы слово казак, само понятие казачество звучали как приговор. Казак — это значит контрреволюционер, враг советской власти, трудового народа. Казачество — это “нагайки”, разгон демонстраций, оплот контрреволюции. “Русская Вандея” — так и только так представляли Дон и казачество леворадикальные круги. И не только они.

Политика “расказачивания”, то есть физического уничтожения казачества, была в годы гражданской войны официальной политикой партии. Наиболее радикальными проводниками этой политики в жизнь были Свердлов и Троцкий.

“Казачество — опора трона, — заявил на совещании политкомиссаров Южного фронта в Воронеже в 1919 году Лев Троцкий... — Уничтожить казачество, как таковое, расказачить казачество — вот наш лозунг. Снять лампасы, запретить именоваться казаком, выселить в массовом порядке в другие области”. В ответ на протест казака-комиссара А. Попова, сына известного писателя А. Серафи­мовича, Троцкий приказал: “Вон отсюда, если вы — казак”. В ответ Анатолий Попов написал Ленину письмо с протестом против действий Троцкого и вскоре сгинул безвестно. Отец так и не смог найти следов сына.

Двадцатые годы были временем борьбы не на жизнь, а на смерть между двумя группировками в партии — Троцкого и Сталина. Сторонники Троцкого, особенно в первой половине 20-х годов, были исключительно сильны — в партии, в армии, в идеологии, в культуре. Они насаждали беспощадное отношение к деревне в целом, к казачеству в особенности.

Согласитесь, что в этих условиях писать в 1925 году роман о казачестве, исполненный любви и боли за его судьбу и явившийся одной из самых высоких трагедий в мире, мог осмелиться только отчаянный человек. Для этого требова­лись убежденность и бесстрашие, свойственные молодости.

Не надо думать, что Шолохов не понимал, на что он шел. Не отсюда ли крайняя закрытость писателя, при, казалось бы, полной открытости его для близких друзей.

Эти черты в характере Шолохова — его закрытость, немногословность, стремление не пускать в свой внутренний мир посторонних людей, поразили Е. Г. Левицкую, одну из немногих, поддерживавших Шолохова в Москве. Летом 1930 года Левицкая с сыном приехала в гости в Вешенскую, где провела целый месяц.

Левицкая оставила записи своих впечатлений о Шолохове, о встречах с ним, о поездке в Вешенскую. Благодаря огромному жизненному опыту и женской интуиции она сразу же почувствовала несоизмеримость первого, чисто внешнего впечатления от знакомства с молодым писателем и внутреннего масштаба его личности.

“Приезжая в Москву, — писала Левицкая, ­— он часто заходил ко мне. Однажды встретился с Игорем (сыном Е. Г. Левицкой. — Ф. К.). Очень понравились друг другу. Странно было смотреть на этих двух парней. Разница в годах — самая незначительная: одному — 21 год, другому — 24. Один — горячий комсомолец, твердый коммунист, работник производства. Другой — свободный степной “орелик”, влюбленный в Дон, степь, своего коня, страстный охотник... и рыболов, и исключительный, неповторимый певец “Тихого Дона”.

И вот здесь, в подтексте этого сопоставления: один (сын) — “горячий комсомолец, твердый коммунист”, другой (Шолохов) — “свободный степной “орелик”, — звучит сомнение, которое будет мучить самого близкого Шолохову в Москве человека, старую большевичку Е. Г. Левицкую всю жизнь: с кем он, этот “степной орелик”, — с нами (т. е. “твердыми коммунистами”) или нет? Вопрос, который, как мы помним, задавали себе и Шолохову — Фадеев и Панферов, Авербах и Киршон.

Когда Е. Г. Левицкая говорит о Шолохове, как “не всегда понятном и разгаданном человеке”, как о “загадке”, которая “загадкой осталась и после пребывания в Вешенской”, как о человеке, который “за семью замками, да еще за одним держит свое нутро”, она имеет в виду, конечно же, далеко не только его возраст, но прежде всего тайну его “исповедания веры”, загадку его мировидения, его мировоззренческих позиций.

Столь же предельно закрытым в высказываниях о своем “исповедании веры” Шолохов был и в письмах, в публицистике. В мировоззренческом плане он был человеком исключительно сдержанным и не торопился раскрываться перед людьми. Он предпочитал выражать себя не в обнаженном публицистическом слове, но в слове художественном, которое и было его стихией.

В ответ на просьбу литературоведа Е. Ф. Никитиной написать свою автобиографию, Шолохов ответил: “Моя автобиография — в моих книгах”.

Тем с большим основанием Шолохов мог сказать: мое “исповедание веры” — в моих книгах.

Ультрарадикальная идеология в подходе к литературе в начале 20-х годов сбивала с толку даже рядовых читателей.

 

“Трагический поиск правды”

 

Реальный образ молодого Шолохова искажен как в традиционном шолохо­ведении, явно преувеличивавшем революционные заслуги писателя в годы гражданской войны, так и “антишолоховедением”, представлявшим молодого Шолохова этаким идеологическим монстром (“юный продкомиссар”, на всю жизнь зараженный “психологией продотрядов и ЧОНа” — А. Солженицын). Таким способом “антишолоховедение” пыталось посеять сомнения в душах читателей: разве мог вчерашний продкомиссар и чоновец, т. е. боец частей особого назначения, которые вели расправу с казачеством, написать “Тихий Дон”?

Но, как уже говорилось, Шолохов никогда не был комсомольцем, равно как не был ни продкомиссаром, ни бойцом продотряда или ЧОНа. Да и дело даже не в этом. Поражает сама логика этих рассуждений. Следуя этой логике, Федор Абрамов, который в годы войны служил в СМЕРШе, или Василий Белов, который в молодости был секретарем райкома комсомола, не могли и помыслить о книгах, посвященных трагедии северной русской деревни, не могли воспринимать эту трагедию как свою собственную.

Известно, что чисто внешние биографические приметы мало что говорят о реальном внутреннем мире человека, о путях и законах его формирования, — особенно на таких крутых переломах истории, как революционные и после­революционные годы.

Нет спору, конечно же, Шолохов с молодых лет был сторонником идеи социальной справедливости. Подобное миропонимание шло прежде всего от отца, человека, воспитанного на народнической традиции русской литературы XIX — начала XX века. Но мировидение человека — это живая мысль и творческий поиск, сомнения и размышления. Особенно если это — взгляды человека молодого, формирующегося, взыскующего истины, правдоискателя по своей натуре. Именно таким правдоискателем и был Шолохов. В этом отношении Левицкая была права: в Григории Мелехове, его метаниях и исканиях было очень много от самого Шолохова. Он писал Григория Мелехова не только с Харлампия Ермакова, но и с себя.

Нет сомнения, Григорий Мелехов для Шолохова — фигура подлинно народная и одновременно глубоко трагическая, выразившая суть трагедии времени, к которому он принадлежал.

Но зададимся вопросом: кто из большевиков в конце 20-х годов согласился бы с оценкой революции как эпохи трагической?

“Добрый ангел” Шолохова, помогавшая ему в Москве старая большевичка Е. Г. Левицкая?

В тридцатые, когда арестовали как “врага народа” ее зятя, конструктора “Катюши” Клейменова, об освобождении которого безуспешно хлопотал Шолохов, — возможно, да.

В двадцатые, конечно же, — нет.

Левицкая, как и другие большевики 20-х годов, осознала трагизм эпохи, когда на их головы обрушился 1937 год, а до этого революция и гражданская война для нее была эпохой безусловно, героической, и только героической. Трагедии народа большевики не слышали.

Шолохов осознал трагедию времени значительно раньше. Для него началом трагедии стал уже 1919 год.

Причем — и это принципиально важно — Шолохов осознал трагедию революционной эпохи не извне, как ее враги и противники, а изнутри, принадлежа ей. И не после смерти Сталина, как большинство из нас, а задолго до того, в середине 20-х годов. В этом — отличительная особенность не только позиции Шолохова, но и его романа.

“Антишолоховеды” пытаются доказать, будто “Тихий Дон” мог быть написан только “белым”, а ни в коем случае не “красным”, т. е. человеком с другой стороны. Но в таком случае это был бы — по своему характеру — совершенно другой роман. Роман, обличающий революцию, пронизанный симпатией к одним и ненавистью к другим. И таких романов, обличавших революцию, появилось немало, начиная от “Ледового похода” Романа Гуля и кончая “Красным колесом” А. Солженицына.

Взгляд на революцию извне лишил бы роман той напряженной внутренней боли, того качества трагедийности, без которого “Тихий Дон” не был бы “Тихим Доном”.

Своеобразие романа Шолохова в том и состоит, что он написан человеком, принявшим революцию — в ее высших, идеальных, гуманистических принципах, — но не приемлющим тех конкретных форм ее осуществления, которые несут, вместо освобождения, боль и страдание народу. Главным своим притеснителем, главным виновником бед и страданий народа, геноцида по отношению к казачеству Шолохов считал не революцию как таковую, а ее конкретное воплощение на юге России, которое принес троцкизм.

По убеждению Шолохова, исток трагедии казачества, личной судьбы Григория Мелехова не в революции как таковой, но в ее антигуманной троцкистской практике.

Так исторически сложилось, что роль Троцкого на юге России была огромна. Именно здесь — под Царицыном — произошло главное столкновение Троцкого и Сталина в годы гражданской войны. Троцкий практически руководил подавлением Вешенского восстания, перед этим спровоцировав его.

Роман “Тихий Дон” и был написан Шолоховым ради того, чтобы сказать правду об этом народном восстании, вскрыть его истоки и причины, показать истинную роль Троцкого и его прислужников типа “комиссара арестов и обысков” Малкина, объяснить людям, почему казачество Верхнего Дона поднялось против советской власти.

Филипп Миронов и “Тихий Дон”

 

До конца понять “Тихий Дон” и позицию Шолохова в нем помогает судьба “красного казака” Филиппа Миронова, в своем трагическом итоге повторившая судьбу Харлампия Ермакова, хотя он не принимал участия в восстании и сражался на стороне красных. Не случайно в шолоховедении высказывалось мнение, что и Филипп Миронов мог быть прототипом Григория Мелехова, хотя это не так. Вернее, не совсем так.

Филиппа Миронова можно рассматривать в качестве прототипа Григория Мелехова, а его трагическую судьбу — как предтечу “Тихого Дона” только в самом широком смысле, как один из истоков, один из первотолчков, вызвавших к жизни роман “Тихий Дон” и его главного героя Григория Мелехова. Не случайно том документов, посвященных судьбе этого человека, подготовленный коллективом историков во главе с В. Даниловым и Т. Шаниным, имеет название: “Филипп Миронов. Тихий Дон в 1917 — 1921 гг.”

И тем не менее в прямом смысле слова Филипп Миронов не мог быть прототипом Григория Мелехова, а его история — послужить основой для “Тихого Дона”, потому что он не принимал участия ни в Вешенском восстании, ни в его подавлении. В марте 1919 года он был выдворен, “изъят” с Дона Троцким и во время Вешенского восстания находился за пределами Донской области.

При решении вопроса о возможности присутствия Филиппа Миронова в “Тихом Доне”, равно как и возможности Крюкова быть автором “Тихого Дона”, надо учитывать тот исторический факт, что на Дону в годы революции и гражданской войны было два больших казачьих восстания: Вешенскому восстанию 1919 года, описанному в “Тихом Доне”, предшествовало восстание 1918 года, которое привело к власти атамана Краснова.

Миронов был вождем красного казачества, противостоявшего белым, во время первого казачьего восстания.

Белоэмигрантский историк казачества А. А. Гордеев писал в своем труде “История казаков”, вышедшем в Париже и переизданном в Москве в 1993 году:

“Среди командного состава донских казаков оказались сторонниками большевистских теорий два штаб-офицера, войсковые старшины Голубов и Миронов, и ближайшим сотрудником первого был, находившийся некоторое время в клинике душевнобольных, подхорунжий Подтелков. По возвращении полков на Дон наиболее трагическую роль для Дона сыграл Голубов, который, располагая двумя полками командированных им казаков, занял Новочеркасск, разогнав заседавший Войсковой круг, арестовал вступившего после смерти генерала Каледина в должность атамана Войска генерала Назарова и расстрелял его. Через непродолжительное время этот герой революции был пристрелен казаками, а Подтелков, имевший при себе большие денежные суммы, был схвачен казаками и по приговору их повешен. Миронов сумел увлечь за собой значительное количество казаков, с которыми сражался сначала на стороне красных, но, не удовлетворившись порядками их, решил с казаками перейти на сторону сражающегося Дона, но был арестован, отправлен в Москву, где и был расстрелян”.

Крайности в оценке трагического конца Миронова сходятся: белоэмиг-рантский историк А. А. Гордеев принял на веру версию убивших Миронова троцкистов, будто красный комдив был расстрелян за то, что “решил перейти” на сторону белых. В действительности же Миронов, оставаясь до конца дней своих на стороне красных, мучительно искал путь выхода из трагедии гражданской войны на Дону. Но поскольку расстрелян он был в 1921 году как изменник и предатель, имя его долгие годы находилось под запретом. И тот факт, что в журнальном варианте романа и в первых изданиях третьей книги “Тихого Дона” Миронов присутствовал в тексте романа, было несомненным проявлением смелости Шолохова.

Впервые о Филиппе Миронове — но лишь как об изменнике и предателе — широкий читатель узнал из книги воспоминаний С. М. Буденного “Пройденный путь”, опубликованной в 1958 году.

Но нет сомнения, что предание и устная молва донесли до Шолохова сведения об этом легендарном на Дону человеке, куда более известном, чем Голубов или даже Подтелков, — хотя бы потому, что тот и другой погибли в 1918 году, в самом начале гражданской войны, а Филипп Миронов прошел ее от начала до конца; поднявшись до звания командарма, командовавшего 2-й Конармией (командующим 1-й Конармией был, как известно, С. М. Буденный), оказавшись одним из первых в списке награжденных главным орденом революции — Боевого Красного Знамени.

Миронов играл решающую роль не только в борьбе с Врангелем в Крыму, но и на первых этапах гражданской войны на Дону.

Борьба эта прошла несколько этапов. Первый этап — с ноября 1917-го по апрель 1918 года, — когда большевистски настроенные казачьи части, прежде всего 10-й и 27-й казачьи полки, преодолев сопротивление Донского войскового правительства атамана Каледина, захватили в феврале 1918 года Новочеркасск, переименовали Войско Донское в Донскую Советскую республику во главе с председателем военно-революционного комитета Подтелковым и попытались распространить свою власть на весь Дон. В Усть-Медведицком округе новую власть возглавил уроженец станицы Усть-Медведицкой, войсковой старшина (подполковник) Филипп Миронов, командир 32-го казачьего полка, только что вернувшегося под его командованием с фронта.

В “Тихом Доне” перипетии этой борьбы нашли свое отражение в части пятой второй книги, в главах, посвященных съезду казаков-фронтовиков в Каменской в январе 1918 года, переговорам Донского правительства с представителями Военно-революционного комитета, боям отрядов красных казаков во главе с Голубовым с отрядом Чернецова, расправе Подтелкова над есаулом Чернецовым.

Сцена зверского убийства Чернецова Подтелковым, с такой силой и выразительностью описанная в “Тихом Доне”, как бы знаменует начало граждан­ской войны на Дону — казачьего восстания 1918 года. Причем восстание 1918 года и по своему размаху, и напряжению сил как с той, так и с другой стороны было ничуть не менее значительным, чем казачье восстание 1919 года, вошедшее в историю под названием Вешенского или Верхне-Донского, изображенное в романе “Тихий Дон”, а потому ставшее более известным, чем восстание 1918 года.

Советская власть на Дону в лице правительства Донской советской республики, возглавляемая Подтелковым, просуществовала всего несколько месяцев и пала в апреле-мае 1918 года. Она пала в значительной степени потому, что вместо поиска путей взаимопонимания с казачьей массой сразу же выбрала путь диктата и террора, беспощадной расправы с непокорными. Начавшийся террор против бывших офицеров, всех “подозрительных”, восстановил против советской власти многих казаков из голубовских полков, включая самого Голубова. Уже в марте-апреле 1918 года во многих казачьих станицах началось стихийное восстание.

Восставали станица за станицей, начиная с Нижнего Дона и перебрасываясь на Верхний Дон: вначале станица Суворовская, потом — Нижне-Горская, Есаулов­ская, Потемкинская, Верхне- и Нижне-Курмоярская, Ногаевская, Заплавская под Новочеркасском... Это было началом общего восстания донских казаков. Казачье восстание 1918 года совпало с продвижением по Украине и Дону частей германской армии после заключения Брест-Литовского мира. На Дон вернулся из Сальских степей так называемый “степной” отряд, возглавляемый атаманом Поповым.

В апреле сотни восставших заняли Новочеркасск, и одновременно немцы оккупировали Ростов-на-Дону. В Новочеркасске из представителей восставших станиц был созван Круг Спасения Дона, который объявил о создании Казачьей республики “Всевеликого Войска Донского”, атаманом которого был избран генерал Краснов.

В соответствии с Основным законом, принятым Кругом Спасения Дона, Дон становился самостоятельным государством и одновременно фактически объявлял войну революционной России, поставив перед собой “историческую задачу спасения Москвы от воров и насильников”.

Шолохов описывает историческую реальность, полностью подтверждаемую источниками.

А историческая реальность такова, что, завершив воссоздание Всевеликого Войска Донского, сформировав практически заново Донскую армию и не ограничившись освобождением донской земли от большевиков, атаман Краснов и его сподвижники тут же дали команду казачьим войскам перейти границу Донской области, чтобы в союзе с “добровольцами” Деникина начать борьбу с революционной Россией. В этой борьбе атаман Краснов рассчитывал на немецкую помощь. И — ошибся. После капитуляции в первой мировой войне Германия была вынуждена вывести свои войска с Украины и из России, что дало возможность Красной Армии усилить нажим на донское казачество.

С другой стороны, казаки, уставшие от долгих лет войны, подняли восстание и были готовы воевать с большевиками ради спасения родной земли, но не хотели сражаться за пределами Донской области.

В ответ на воззвания большевиков — листовку Донбюро РКП(б) (декабрь 1918) и Воззвание Реввоенсовета Республики (31 декабря 1918 года), в которых всем, кто сложит орудие, гарантировались жизнь и мирный труд, — казачьи полки верхнедонских станиц — Вешенской, Казанской, Мигулинской и других в январе 1919 года открыли фронт Красной Армии и вернулись домой. 8-я Красная Армия, в авангарде которой была 23-я дивизия Ф. Миронова, прошла без боя через северные округа Области Войска Донского, а Донская армия отступила за Донец. После поражения Донской армии и ухода германских войск на родину атаман Краснов сдал свои атаманские полномочия генералу Богаевскому. В январе в Вешенскую вернулся мятежный полк под командой будущего сподвижника Миронова — Якова Фомина; следом за ним вошли части Красной Армии, принявшиеся восстанавливать в округе советскую власть и сразу же начавшие террор. Этот террор осуществлялся на основе документов, подписанных Свердло­вым и Троцким.

Обращают на себя внимание сроки принятия этих документов. В начале января 1919 года верхнедонцы, добровольно открыв фронт Красной Армии, вернулись домой. И уже в середине января член Донбюро РКП(б) А. Френкель направляет докладную записку Центральному Комитету РКП, в которой сообщает “о начале большой и сложной работы по уничтожению путем целого ряда мероприятий... кулацкого казачества как сословия, составляющего ядро контрреволюции...”.

В те же самые дни, когда А. Френкель писал свои докладные в ЦК (на одном из этих документов его рукой сделана пометка: “т. Свердлову”), прославленный красный комдив Филипп Миронов дает следующую телеграмму Председателю Реввоенсовета Республики Троцкому:

“Население Дон[ской] области имеет свой бытовой уклад, свои верования, обычаи, духовные запросы и т. п. Желательно было бы при проведении в жизнь в Донской области декретов центральной власти обратить особенное внимание на бытовые и экономические особенности донского населения и для организации власти на Дону посылать людей, хорошо знакомых с этими особенностями, а не таких, которые никогда на Дону не были, жизненного уклада Дона не знают, и такие люди кроме вреда революции ничего не принесут”.

Так с самого начала прихода Красной Армии на Дон четко обозначились две линии отношения к казачеству, условно говоря, линия Френкеля и линия Миронова. Мнение Миронова было трудно сбросить со счетов, поскольку его популярность на Дону к началу 1919 года была огромной. За время боев с белоказаками во второй половине 1918 года из командующего Усть-Медведицким фронтом он вырос в фигуру общедонского масштаба и значения, возглавив прославленную красную 23-ю дивизию.

12 января 1919 года, за несколько дней до приведенной выше телеграммы, Троцкий направил Миронову телеграмму с приветствием бойцам 23-й дивизии:

“Приветствую мужественных бойцов Вашей заслуженной дивизии!.. Солдаты, командиры 23-й дивизии! Вся Россия смотрит с ожиданием на вас”.

В январе 1919 года Ф. Миронов возглавил ударную группу войск Южного фронта и в начале февраля получил высокую для того времени награду — шашку в серебряной оправе и золотые часы за “блестящее выполнение 23-й дивизией боевых приказов, следствием чего наша армия далеко отбросила противника в глубь Дона”.

К февралю 1919 года боевая слава и военные успехи Миронова, казалось бы, достигли своей вершины. Но 18 февраля 1919 года Предреввоенсовета Троцкий своим распоряжением отзывает начдива Миронова с Дона в Серпухов, где находилась Ставка Главного командования, и направляет его на Западный фронт. С чем связано это новое назначение Ф. К. Миронова и перемещение его с Дона на запад? С тем, что именно в конце января — начале февраля были приняты директивы ЦК РКП(б) о государственной политике в отношении казачества, получившей наименование “расказачивания”, которые находились в разительном противоречии с позицией Ф. Миронова, выраженной им в телеграмме Троцкому в середине января.

Эта политика определялась директивой ЦК РКП(б), принятой 24 января 1919 г. — сразу после того, как верхнедонцы, открыв фронт Красной Армии, вернулись домой.

Приведем текст этой директивы:

“Циркулярное письмо Оргбюро ЦК РКП(б)

 об отношении к казакам

24 января 1919 г.

Циркулярно. Секретно.

 

Последние события на различных фронтах в казачьих районах — наши продвижения в глубь казачьих поселений и разложение среди казачьих войск — заставляют нас дать указания партийным работникам о характере их работы при воссоздании и укреплении Советской власти в указанных районах. Необходимо, учитывая опыт гражданской войны с казачеством, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу во всеми верхами казачества путем поголовного их истребления. Никакие компромиссы, никакая половинчатость пути недопустимы. Поэтому необходимо:

1. Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем казакам, принимавшим какие-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью. К среднему казачеству необходимо принять все те меры, которые дают гарантию от каких-либо попыток с его стороны к новым выступлениям против Советской власти.

2. Конфисковать хлеб и заставить ссыпать все излишки в указанные пункты, это относится как к хлебу, так и ко всем другим сельскохозяйственным продуктам.

3. Принять все меры по оказанию помощи переселяющейся пришлой бедноте, организуя переселения, где это возможно.

4. Уравнять пришлых “иногородних” к казакам в земельном и во всех других отношениях.

5. Провести полное разоружение, расстреливая каждого, у кого будет обнаружено оружие после срока сдачи.

6. Выдавать оружие только надежным элементам из иногородних.

7. Вооруженные отряды оставлять в казачьих станицах впредь до установления полного порядка.

8. Всем комиссарам, назначенным в те или иные казачьи поселения, предлагается проявить максимальную твердость и неуклонно проводить настоящие указания.

ЦК постановляет провести через соответствующие советские учреждения обязательство Наркомзему разработать в спешном порядке фактические меры по массовому переселению бедноты на казачьи земли.

 

Центральный Комитет РКП”.

 

На основании этого установочного документа местные власти разработали целую систему практических мер по уничтожению казачества, закрепив их в форме специальной “Инструкции Реввоенсовета Южфронта к проведению директивы ЦК РКП(б) о борьбе с контрреволюцией на Дону” от 7 февраля 1919 года.

Эти документы, оказавшиеся вскоре в руках восставших верхнедонцев, обрушили на людей такое море бед и крови, а с другой стороны, вызвали такой гнев и глубочайшую обиду казачества на cоветскую власть, что уже через месяц — в марте 1919 года — Верхний Дон заполыхал пожаром казачьего восстания. Первыми восстали казаки именно тех станиц Вешенского округа, которые в январе по доброй воле открыли Красной Армии дорогу на Дон. Так проявлял себя “военный коммунизм” Троцкого на Руси.

Не надо думать, что политика геноцида в отношении казачества не встречала противодействия. Не случайно уже через два месяца — сразу после смерти Свердлова — директива о расказачивании решением Пленума ЦК была отменена. Но, как показала практика жизни, только формально.

21 января 1919 года, накануне принятия в ЦК РКП директивы о расказачи­вании, красный комдив Миронов обращается с воззванием к красноармейцам, бойцам возглавляемой им ударной группы, состоявшей из 23-й и 16-й дивизий: “Именем революции воспрещаю вам чинить самовольные реквизиции скота, лошадей и прочего имущества у населения. Воспрещаю насилие над личностью человека, ибо вы боретесь за права этого человека, а чтобы быть достойным борцом, необходимо научиться уважать человека вообще”.

Сторонники политики “расказачивания”, не желавшие признавать казаков “своими”, устроили настоящую травлю Миронова. Председатель Усть-Медве­дицкого окружного бюро РКП(б) Гроднер доносил председателю Донбюро РКП(б) Сырцову:

“Невероятно губительны политика, поведение и агитация гр. Миронова: устраивает по округу митинги, проливает демагогические крокодиловы слезы по поводу якобы нападок на него коммунистов, выдает себя за борца и сторонника бедноты... По его мнению, идейный коммунист — это только Ковалев, да и тот умер, и теперь наша грешная земля осталась без таковых. Определенный антисемит — это ярко видно из его речи по поводу теперешней власти, во главе которой в большинстве стоят юноши 18 — 20 лет, не умеющие даже правильно говорить по-русски. Результаты его политики уже налицо — казаки и кулачество уже поднимают голову”.

Несмотря на противодействие и клевету, казачий красный комдив Миронов продолжает борьбу за спасение казачества. Выдворенный с Дона, в марте 1919 года он перед самым началом Вешенского восстания пишет записку в Реввоенсовет республики о путях привлечения казачества на сторону cоветской власти:

“Чтобы казачье население Дона удержать сочувствующим Советской власти, необходимо:

1) Считаться с его историческим, бытовым и религиозным укладом жизни...

2) ...Обстановка повелительно требует, чтобы идея коммунизма проводилась в умы казачьего и коренного крестьянского населения путем лекций, бесед, брошюр и т. п., но ни в коем случае не насаждалась и не прививалась насильст­венно, как это “обещается” теперь всеми поступками и приемами “случайных коммунистов”.

3) В данный момент... лучше объявить твердые цены, по которым и требовать поставки продуктов от населения.

4) Предоставить населению под руководством опытных политических работников строить жизнь самим”.

 

На этом документе — две выразительных резолюции: “В принципе согласен. Главком Вацетис. 16/III — 1919”. “Всецело присоединяюсь к политическим соображениям и требованиям и считаю их справедливыми. Член РВС Республики Аралов”.

Резолюции Вацетиса и Аралова были написаны в день Пленума ЦК РКП(б) 16 марта 1919 г., который вел Ленин и на котором было принято решение о “приостановлении применения мер против казачества”. Вопрос о постановлении ЦК о казачестве поставил на Пленуме Г. Я. Сокольников, член Реввоенсовета Южного фронта и 9-й армии, заявивший, что “постановление это не выполнимо для донского казачества”.

Документы по делу Ф. Миронова свидетельствуют, что далеко не все партийные и военные руководители приняли политику “расказачивания”. Как видим, особую позицию в этом вопросе занимал и военком Вацетис, член Реввоенсовета республики С. И. Аралов, да и член Реввоенсовета Южного фронта И. Я. Сокольников.

Но особенно решительно против политики “расказачивания” выступали казаки-большевики — братья Трифоновы.

Валентин Андреевич Трифонов (1888—1938) и Евгений Андреевич Трифонов (1885—1937) — казаки станицы Новочеркасской, были профессиональными революционерами, вступившими в РСДРП в 1904 году. Пройдя школу рево­люционной борьбы и революционного подполья, они были организаторами Красной гвардии в Петрограде в 1917 году, а в 1918 году были направлены партией на Дон. Валентин Трифонов был избран первым председателем Донревкома, а Евгений Трифонов был первым комиссаром по военным делам Донской советской республики. Братья, как мало кто, знали Дон и любили его всем сердцем. Сын Валентина Трифонова, писатель Юрий Трифонов, посвятил памяти отца книгу “Отблеск костра”, где впервые был опубликован чрезвычайно важный документ — письмо В. Трифонова от 3 июля 1919 года своему другу и старейшему партийному работнику, члену Центральной Контрольной Комиссии ЦК А. А. Сольцу, а также, в качестве приложения к нему, — заявление В. Три­фонова в ЦК.

В этих документах содержится нелицеприятная характеристика Троцкого как руководителя Красной Армии, беспощадная оценка его отношения к казачеству и трезвый анализ причин Вешенского восстания.

“Прочитай мое заявление в ЦК партии и скажи свое мнение: стоит ли его передать Ленину?” — спрашивает В. Трифонов А. Сольца.

Неизвестно, прочитал ли Ленин заявление В. Трифонова. Но зато известно, что другое заявление, на ту же самую тему и такого же рода — одно из писем Филиппа Миронова Ленин читал, причем — с карандашом в руках. Письма Миронова Ленину — от 8 июля 1919 года и от 31 июля 1919 года — крик души и исповедь о трагических событиях, которые разворачивались на Дону. Миронов добился личной встречи с Лениным 8 июля 1919 года. Во время этой встречи Миронов и вручил Ленину свое первое письмо (от 8 июля, где привел полностью свою записку Реввоенсовету республики от 15 марта 1919 года). В этом документе утверждал: “Чтобы казачье население Дона удержать сочувствующим Советской власти, необходимо: 1) Считаться с его историческим, бытовым и религиозным укладом жизни...”. И заявлял: если бы все согласились с этим, “теперь мы Донского фронта не имели бы”.

В письме от 31 июля 1919 года Миронов ссылается на свою телеграмму от 24 июня 1919 г., адресованную Ленину, Троцкому и Калинину; “Я стоял и стою не за келейное строительство социальной жизни, не по узкопартийной программе, а за строительство гласное, за строительство, в котором народ принимал бы живое участие”. И требовал “созыва народного представительства на Дону”.

А пока сопротивление казачества “грозит полным крахом дела социальной... революции”. “Не только на Дону деятельность некоторых ревкомов, особотделов, трибуналов и некоторых комиссаров вызвала поголовное восстание, но это восстание грозит разлиться широкой волной в крестьянских селах по лицу всей республики”.

Совсем как Григорий Мелехов, вставший “на грани в борьбе двух начал”, Филипп Миронов в письме к Ленину — руководителю партии коммунистов — писал о “политике коммунистов по отношению к казачеству” как о политике “негодяев”: “Вся деятельность Коммунистической партии, Вами возглавляемой, направлена на истребление казачества, на истребление человечества вообще”, — заявлял он вождю. “Агенты коммунизма, — писал он, — вместо слова любви принесли на Дон месть, пожары и разорение. Чем оправдать такое поведение негодяев, проделанное в ст. Вешенской, той станице, которая первая поняла роковую ошибку и оставила в январе 1919 г. Калачево-Богучарский фронт? Это поведение и вызвало поголовное восстание на Дону, если не роковое, то, во всяком случае, грозное, чреватое неисчерпаемыми последствиями для хода всей революции”.

Миронов приводит в письме к Ленину целый перечень конкретных преступлений комиссаров с указанием их фамилий, хуторов, станиц, где совершалось надругательство над казаками, и подводит итог:

“Вот кто контрреволюционеры!

Невозможно, не хватит времени и бумаги, Владимир Ильич, чтобы описать ужасы “коммунистического строительства” на Дону. Да, пожалуй, и в крестьянских губерниях это строительство не лучше.

Коммуна — зло: такое понятие осталось там, где прошли коммунисты. Потому-то [так] много “внутренних банд”, много дезертиров. Но дезертиры ли это?

Большая часть крестьян судит о Советской власти по ее исполнителям. Можно ли удивляться тому, что крестьяне идут против этой власти, и ошибаются ли они со своей точки зрения?

Нужно ли удивляться восстанию на Дону; нужно [ли] удивляться долго­терпению русского народа?..”

В основе народного миропонимания лежало природное глубинное чувство социальной справедливости, сформированное веками общинного землепользо­вания, с доверием воспринявшее лозунги большевиков о мире, земле и воле, но не приемлющее насилия над личностью — как со стороны барина, так и со стороны комиссара. Это мироощущение формировалось не только социальными условиями общинной жизни и труда на земле, но и традициями национальной русской культуры. Оно-то и определило первоначальное принятие революции 1917 года широкими народными массами русской деревни, казачества, значи­тельной частью интеллигенции.

В годы гражданской войны сформировался совершенно особый тип народных военачальников, или, как говорил о себе Миронов, народных социалистов, поверивших в идеалы народовластия, по миропониманию и, в той или иной степени, анархистов по поведению, выдвинутых из своей среды казачеством и крестьянством. Одни из них — Буденный, Ока Городовиков, Ковтюх, Щаденко, Федько и др. — прошли с большевиками путь до конца, другие, как, например, Подтелков, Кривошлыков, погибли в самом начале гражданской войны, третьи, как тот же Ф. Миронов, Б. Думенко, были отторгнуты ультра-революционерами и расстреляны. Харлампий Ермаков — прототип Григория Мелехова, — бесспорно, принадлежал к типу народных лидеров, выдвинутых на переломе истории казачеством. Он был близок по правдоискательству Филиппу Миронову и своей хотя и несколько иной, но столь же трагической судьбой. Вне контекста этих характеров нам не понять Григория Мелехова.

Все эти народные вожаки времен гражданской войны, как правило, храбро сражались на полях Первой мировой войны, завоевав там георгиевские награды и офицерские чины. Они были стихийными социалистами, и “большевизм” их был весьма условен.

“Когда 25 октября большевики захватили власть, то откровенно скажу, я встретил несочувственно”, — писал Миронов, подчеркивая: “К идее большевизма я подошел осторожными шагами и на протяжении долгих лет...”. Подошел, движимый чувством социальной справедливости, стремлением к борьбе за счастье народа. Это было народническое чувство, которое, повторяю, росло из глубинных традиций всей русской культуры и освободительной борьбы XIX века. Оно было разлито в обществе, было определяющим для самосознания многих людей. Эти общедемократические, народнические чувствования разделял и отец М. А. Шолохова, не пустивший сына смотреть, как Мария Дроздова получала из рук генерала наградные за убийство своего кума-большевика: “Нечего глазеть на палачей!”

Можно предположить, что в этой атмосфере “передовых”, как говорили в ту пору, демократических, народнических по истокам умонастроений и чувств рос и воспитывался и М. А. Шолохов.

В конечном счете, как известно, по инициативе Ленина РСДРП(б) была вынуждена отказаться от политики “военного коммунизма” и продразверстки, утвердить политику нэпа, смягчить свое отношение к крестьянству и казачеству.

Документы свидетельствуют, что Ленин принимал Миронова незадолго до его ареста. Встреча произошла по просьбе Ф. Миронова, который, несомненно, читал в газете “Донские известия” от 20 (7) марта 1918 года телеграмму за подписью Ленина и Сталина, адресованную “революционному казачеству”, когда на Дону устанавливалась советская власть, в которой допускались самоуправление Дона и его автономия: “...Пусть полномочный съезд городских и сельских Советов всей Донской области выработает сам свой аграрный Законопроект и представит на утверждение Совнаркома. Будет лучше. Против автономии Донской области ничего не имею”, — писал Ленин. Миронов неоднократно ссылался в своих письмах и заявлениях, в которых он защищал от произвола донское казачество, на эту позицию Ленина, в феврале 1918 года согласившегося с самоуправлением в виде Советов и автономией Дона. Но это был всего лишь лозунг!

“Изъятый” с Дона, Филипп Миронов весь 1919 год проводит в своеобразной ссылке, вначале — в качестве помощника командующего Белорусско-Литовской армией, а потом — командира несуществующего Донского казачьего корпуса в Саранске, который он должен был сформировать из плененных Красной Армией и перешедших на сторону советской власти казаков. Солдат и материального обеспечения корпусу не давали, и за полгода Миронов с большим трудом смог сформировать два полка, одним из которых командовал вёшенец Фомин. Но, главное, корпус упорно не пускали на фронт — пока комкор Миронов не объявил, что он самовольно, без разрешения властей, выступает со своим корпусом из Саранска на Дон, чтобы сражаться с белыми. Это его решение было объявлено мятежом, сам он обвинен в измене, а после того, как его части без боя сдались окружившим их буденновцам, арестован и вместе с другими командирами корпуса приговорен к расстрелу.

Именно накануне суда Миронов и написал свое второе письмо Ленину. Сыграло ли свою роль это письмо или другие обстоятельства, в частности угроза волнений среди казачества, однако вскоре после суда Миронов и его сподвижники решением ВЦИКа были помилованы, сам Миронов был направлен на Дон, на советскую работу, а несколько месяцев спустя, когда дела на Южном фронте для Красной Армии были особенно плохи, возвращен в армию. В предельно короткий срок он создал из казаков 2-ю Конную армию, показавшую чудеса героизма в борьбе с Врангелем. Слава и популярность командарма-2 Филиппа Миронова в ту пору превышали славу и популярность командарма-1 Буденного.

Но как только Врангель был выброшен из Крыма, а гражданская война подошла к своему окончанию — Миронов снова был “изъят” Троцким из казачьей среды и отозван в Москву, якобы на должность инспектора кавалерии РККА.

По дороге в Москву Ф. Миронов заехал на родину, в Усть-Медведицкую, чтобы навестить семью, где через неделю, 13 февраля 1921 года, был арестован местными органами ЧК.

Полтора месяца спустя Миронов без суда и следствия был убит: “2 апреля 1921 года во время прогулки по тюремному двору был застрелен часовым”.

Это не было случайное убийство: командующий 2-й Конной был спешно расстрелян по специальному решению ВЧК. Был репрессирован не только Ф. К. Миронов, но и его гражданская жена, молодая, двадцатитрехлетняя медсестра, и еще восемь человек, подверстанных под фальсифицированное обвинение Миронова в организации заговора “с целью свержения коммунистической партии”. Что подтверждалось якобы и тем, что бывший подчиненный Миронова по 23-й дивизии Вакулин поднял незадолго до приезда Миронова в Усть-Медведицкую “кулацкий мятеж”, о котором рассказано в 4-й книге “Тихого Дона”. Главным подтверждением реальности такого заговора чекисты считали слова Миронова о злоупотреблениях местных коммунистов, которыми он объяснял и восстание Вакулина, а также его требование (во время выступления на районной партконференции) заменить продразверстку продналогом. Именно выступление Миронова на партконференции в Усть-Медведицкой, куда командарм-2 был приглашен в качестве высокого и почетного гостя, и послужило причиной столь быстрой расправы ЧК над Мироновым. Миронов был арестован прежде всего за критику продразверстки и требования установления продналога. На конференции он заявлял: “Бюрократизм, неравенство верха и низа, несправедливость, с одной стороны, и безнадежное положение страны в материальном отношении, а отсюда поборы, реквизиции и, главным образом, продотряды, отбирающие у крестьян хлеб, — с другой, заставили таких честных, старых коммунистов, как Вакулин... поднимать восстание, протестовать силой оружия...”.

Обратим внимание на последовательность событий.

20 декабря 1920 года начинается восстание в Усть-Медведицком округе, которое возглавил командир карательного батальона К. Т. Вакулин, в прошлом — один из командиров мироновской 23-й дивизии, заявивший, что его поддер­живает командарм 2-й Конной Ф. К. Миронов.

21 января 1921 года Ф. К. Миронов освобождается от должности командую­щего 2-й Конной армией и отзывается в распоряжение Главкома вооруженными силами республики Троцкого.

7 февраля 1921 года по дороге в Москву он приезжает в Усть-Медведицкую.

13 февраля его арестовывают.

Арест Миронова был подготовлен заранее, и он это предчувствовал.

Секретный информатор доносит в ЧК о разговорах Миронова: “Указывал, что только последние пушки выстрелили при разгроме Врангеля “и меня отзывают”, подчеркивая, что “меня будут и ласкать, и утешать, но боюсь, как бы из-за угла не убили”.

На митинге в Усть-Медведицкой он получает записку:

“Филипп Козьмич! Не доверяйте Барову и тому молодому человеку, который с Вами (в пенсне), это не товарищи, а жандармы... Если бы Вы поймали хотя одно выражение глаз т. Барова, то прочли бы то недоверие к Вашим словам, которое не может иногда скрыть. И большинство политических комиссаров не доверяют Вам, а смотрят на Вас, как на материал, выгодный для них в настоящее время”.

Давид Григорьевич Баров (Бар) и в самом деле в тот момент был “комис­саром” — членом Усть-Медведицкого оргкомитета РКП(б); в 1933 году он был исключен из партии как троцкист.

Для троцкистов было совершенно неприемлемым открытое стремление Миронова защищать казачество от злоупотреблений местных властей, равно как и его требование замены продразверстки продналогом. Своих позиций Миронов не только не скрывал, но, увидев весь размах злоупотреблений и тяжесть жизни казачества в родной Усть-Медведицкой, публично протестовал с трибуны.

Его жена, Н. В. Миронова, показывала на допросе 1 марта 1921 г.:

“Организация какого-то контрреволюционного заговора меня поражает и нова для меня. Муж всегда возмущался следующим: реквизициями по принуждению во главе [с] лиц[ами], не знающими местные условия и нравы, и что нужно крестьянству, т. е. казачеству, дать самостоятельность, дать самому отдавать хлеб, так как казаки ему говорили, что они это сами проведут и дадут столько, сколько центр потребует”.

На вопрос, заданный следователем ЧК Банги, “что Вы подразумеваете под словом самостоятельность?” Миронов отвечал на допросе 27 февраля:

“Прежде всего, меньше опеки над трудом землепашца, особенно лиц, некомпетентных в этом, и во-вторых, чтобы трудящиеся были бы уверены, что то, что добыто их трудом, принадлежит им, а если должно быть взято как государственная повинность, за это должна быть взята компенсация. Система разверсток критики не выдержала...”.

Система продразверстки, вся политика “военного коммунизма”, суть и смысл которой состояли в вооруженном насилии над народом, в первую очередь крестьянством, действительно “критики не выдержала”, и это признал Х съезд РКП(б), начавшийся через неделю после допроса Миронова — 8 марта 1918 года. Съезд проходил в драматической обстановке массового, в том числе и вооруженного, протеста крестьянских масс страны против “военного коммунизма” и продразверстки.

Бушевало антоновское восстание на Тамбовщине — в него к началу 1921 года было вовлечено до 50 тысяч человек. Восстание возглавлял прошедший тюрьмы и ссылки эсер Антонов, и оно шло под эсеровскими лозунгами, по всем уездам и волостям создавались “Союзы трудового крестьянства”.

“Трудовиками” называли себя и руководители восстания в Усть-Медведицкой: “Поставлено все на карту — или смерть коммунистам, или трудовикам”, — говорилось в воззвании Вакулина.

Само слово “коммунист” было скомпрометировано политикой “военного коммунизма” настолько, что всеобщим лозунгом крестьянских восстаний времен гражданской войны было: “За Советскую власть — против коммунистов!”.

Х съезд РКП(б) принял решение о замене продразверстки продналогом, об отказе от политики “военного коммунизма” и о переходе к “новой экономической политике”.

Казалось бы, Миронов мог быть спокоен: он добивался этого решения все годы.

30 марта 1921 года Миронов пишет “партийное письмо” из Бутырской тюрьмы Председателю ВЦИК Калинину, копии — Председателю Совнаркома Ульянову, Председателю РВС республики Троцкому, Председателю Центральной Контроль­ной Комиссии РКП(б) Каменеву, в котором яростно протестует против клеветы в свой адрес, против “чудовищного обвинения” “в организации восстания на Дону против Советской власти” и требует освобождения, ибо “то, что заставляло страдать и неотвязчиво стучало в голову, признано и Х съездом, признано и Вами!.. Центральная власть 23.Ill — 21 г. своим декретом о свободном обмене, продаже и покупке стала на ту же точку зрения. И вот за эту прозорливость меня собираются судить!”

Но до суда дело не дошло.

И снова выразительный язык цифр:

30 марта Миронов написал свое последнее письмо Ленину и Калинину.

1 апреля следователь Банга докладывает начальнику 16-го спецотдела ВЧК об этом письме, которое Миронов просит доложить т. Дзержинскому для получения разрешения ­“отослать по принадлежности”.

2 апреля Миронова убивают во дворе тюрьмы.

Документы 1959—1960 гг. о реабилитации Ф. К. Миронова подтверждают: его приговорил к расстрелу Президиум ВЧК. Однако протокол Президиума ВЧК № 79 от 2 апреля 1921 года о расстреле Миронова не обнаружен.

Зато имеется “Заключение 16-го специального отделения Особого отдела ВЧК по делу Ф. К. Миронова и его сподвижников” за подписью сотрудника поручений 16-го спецотдела Копылова от 13 августа 1921 года, направленное руководителю “особистов” Пузицкому. Почти пять месяцев спустя после расстрела Миронова в нем было наконец сформулировано обвинение в его адрес. При этом Копылов даже не знает, что Миронова уже нет в живых, и предлагает: “Полагал бы о применении высшей меры наказания — обвиняемому Миронову”. В ответ на это следует резолюция Пузицкого: “Т. Копылов. 1) Миронов расстрелян. 2) Надо составить заключение в отношении остальных обвиняемых”.

Всех остальных обвиняемых вскоре выпустили.

Самое страшное доказательство беспощадной жестокости ВЧК к Миронову — судьба его жены: после расстрела 2 апреля мужа Н. В. Миронова с грудным, родившимся в тюрьме ребенком долгое время продолжала оставаться в заключении.

В томе “Филипп Миронов. Документы” опубликована поразительная по силе и чистоте человеческих чувств любовная переписка Филиппа Миронова и его жены, Надежды Васильевны Мироновой (Сустенковой), которая была арестована вместе с мужем, хотя вся ее вина была только в том, что в возрасте 22 лет она стала гражданской женой Филиппа Миронова.

18 мая 1921 года, не зная, что муж уже убит, она обращается с заявлением к следователю специального отдела ВЧК Банге:

“Я беременна 7-й месяц. Сижу арестована 4-й месяц. Тюремные условия жизни тяжело отражаются на моем и без того слабом здоровье. Тяжелые душевные переживания за мужа Филиппа Кузьмича Миронова (боевого командующего 2-й Конной Красной Армией), о судьбе которого я ничего не знаю, ежедневное недоеда­ние (передач не имею) и, главное, [понимание] моей полной невинов­ности перед Советской властью вынуждают меня предъявить к Вам требование о моем освобождении или вызове для личных переговоров, или для выяснения своего положения, сроком 25 мая с. г.

Если в течение этого времени ничего не будет выяснено, то я 25 мая объявляю голодовку, несмотря на свою беременность, так как предпочитаю смерть, нежели переживать то, что переживаю ежедневно в продолжении 3 1/2 месяцев заключения”.

К письму — приписка следователя Банги: “Дело ведет следователь Пузицкий. Миронова виновата, поскольку отрицает виновность своего мужа, считая его действия справедливыми со своей точки зрения. Думается, что к ней, как беременной, надо предоставить условия, требующиеся беременной. Банга 7/VI”.

19 июля 1921 года Н. В. Миронова обращается с новым заявлением — теперь к коменданту Бутырской тюрьмы:

“Я нахожусь под арестом 6-й месяц. Допроса с февраля месяца не имею и не знаю, в чьих руках находится мое дело и дело моего мужа Ф. К. Миронова (быв. Командующего 2-й Красной Армией), за которого я и арестована. О судьбе его я тоже ничего не знаю. Скажите, неужели в Советской России допустимо держать под следствием почти 6 месяцев женщину в положении на 9-м месяце. Убедительно прошу Вас позвонить в ВЧК заведующему следственной частью т. Фельдману, чтобы выяснить мое положение. Я измучена физически и морально... Ради будущего ребенка прошу помочь мне”.

11 января 1922 года — почти десять месяцев спустя после расстрела Ф. К. Миронова — сотрудник ВЧК Борисов пишет начальнику 16-го спецотдела Особого отдела ВЧК Пузицкому рапорт, в котором сообщает, что Миронов Ф. К. приговорен к высшей мере наказания, семь обвиняемых освобождены, один заключен в лагерь на один год. “...Остается по делу одна обвиняемая Миронова Н. В., в отношении которой в деле никакого постановления нет... Миронова содержится с 28 августа 1921 г. в Доме беременности...”. Как видите, в ВЧК имелся даже такой Дом!

Далее из рапорта следует, что после декабря 1921 года Н. В. Миронова была выпущена, причем неизвестно кем: “Кем она освобождена, неизвестно, никакого постановления об освобождении нет”. Но было предложение сотрудника 16-го спецотдела Особого отдела ВЧК Копылова: “...За отсутствием улик обвинения предлагал бы по необходимости изолировать в пределы Архангельской области, ввиду возможности, со стороны ее зловредной агитации, могущей пагубно отразиться на казачестве Донской области, среди коего имя Миронова популярно”.

Даже после расстрела, осуществленного с таким коварством, имя Миронова представляло угрозу для троцкистов и ВЧК.

“Неразгаданность сокровенного”

 

В беседе с литературоведом В. Г. Васильевым в июне 1947 года М. А. Шолохов подчеркивал: “В облике Мелехова воплощены черты, характерные не только для известного слоя казачества, но и для русского крестьянства вообще. Ведь то, что происходило в среде донского казачества в годы революции и гражданской войны, происходило в сходных формах и в среде уральского, кубанского, сибирского, семиреченского, забайкальского, терского казачества, а также и среди русского крестьянства”.

И хотя Филипп Миронов, конечно же, не был в прямом смысле прототипом Григория Мелехова, судьба прославленного командарма-2, или, вернее, № 1, была известна Шолохову и нашла отзвук в “Тихом Доне”.

Если подходить к “Тихому Дону” с меркой Роя Медведева и искать ответ на вопрос, кто мог написать “Тихий Дон” анонимно, то совершенно очевидно: “Тихий Дон” не мог написать белый офицер типа Лисницкого; “Тихий Дон” не мог написать и комиссар эпохи “военного коммунизма” вроде Малкина. “Тихий Дон”, как он есть, в единстве его глубинных противоречий, мог написать только человек типа Филиппа Миронова, если бы у него был соответствующий литературный талант.

Удивительно, как этого не почувствовал Рой Медведев, написавший вместе с В. Стариковым книгу “Жизнь и гибель Ф. К. Миронова” (М., 1989)? Доверившись Солженицыну и литературоведу Д*, он принял на веру фантасмагорическую гипотезу, будто “Тихий Дон” писался белым офицером (Крюков) и красным комиссаром (Шолохов), пытаясь таким чисто механическим путем объяснить глубинные противоречия этого великого романа. Ни А. И. Солженицын, ни литературовед Д*, ни Р. Медведев не могли и мысли допустить, что противоречия “Тихого Дона” носят не внешний, механический, но глубоко диалектический, внутренний характер, что они живут в душе одного человека — автора романа, выражающего трагическое противоречие времени.

Могут спросить: принадлежал ли М. А. Шолохов, автор “Тихого Дона”, в свои двадцать лет, к этому типу человеческой личности, был ли он близок к подобному мировидению и миропониманию?

Вопрос не простой — в силу чрезвычайной закрытости, замкнутости Шолохова, его исключительной осторожности в высказываниях, где бы в откровенной или публицистической форме открывалась его мировоззренческая позиция. Шолохов решительно избегал говорить о глубинных основах своего мировидения и миропонимания как в письмах, так и в публицистике, и даже в личных беседах и разговорах с кем бы то ни было, исключая, возможно, лишь самых близких ему людей.

И тем не менее возможность прикоснуться к сокровенной позиции писателя есть. Она таится в одном из самых привлекательных и важных для Шолохова характеров, правда, в характере эпизодическом, как нам представляется, зашифрованном Шолоховым и до конца не прочитанном критикой.

Речь идет о подъесауле Атарщикове. Вряд ли случайно, что именно с этим персонажем связана в романе тема “неразгаданности сокровенного” в человеке, перекликающаяся с приведенными выше наблюдениями Левицкой о “неразгадан­ности” самого Шолохова:

“Атарщиков был замкнут, вынашивал невысказанные размышления, на повторные попытки Лисницкого вызвать его на откровенность наглухо запахивал ту непроницаемую завесу, которую привычно носит большинство людей, отгораживая ею от чужих глаз подлинный свой облик”. По мнению Шолохова, высказанному через Листницкого, “общаясь с другими людьми, человек хранит под внешним обликом еще какой-то иной, который порою так и остается неуясненным”, но “если с любого человека соскоблить верхний покров, то из-под него вышелушится подлинная, нагая, не прикрашенная никакой ложью, сердцевина”.

Какова же “подлинная сердцевина” у Атарщикова? Какие “невысказанные размышления” вынашивал он, “наглухо запахивая непроницаемую завесу” от всех любопытствующих?

Образ подъесаула Атарщикова эпизодический — он дан в романе эскизно. Но каждая из его черт, обозначенных в романе, важна и многозначительна. В уста Атарщикова Шолохов вложил некоторые дорогие ему мысли. Поначалу сторонник Корнилова, Атарщиков так, к примеру, характеризует генерала: “Это кристальной честности человек...”.

Но вспомним ответ Шолохова Сталину на вопрос о генерале Корнилове: “Субъективно, как человек своей касты, он был честен... Ведь он бежал из плена, значит, любил Родину, руководствовался кодексом офицерской чести...”.

В портретной характеристике Атарщикова главное — “впечатление, будто глаза его тронуты постоянной снисходительно-выжидающей усмешкой”.

Но вспомним характеристику самого Шолохова, которую дает ему Левицкая: он усмехается часто даже тогда, когда “на душе кошки скребут”.

Главное в характеристике Атарщикова в романе — песня о Доне-батюшке, “старинная казачья”, которую на два голоса поет он в компании офицеров, и ночной разговор: “...Я до чертиков люблю Дон, весь этот старый, веками складывавшийся уклад казачьей жизни. Люблю казаков своих, казачек — всё люблю! От запаха степного полынка мне хочется плакать... И вот еще, когда цветет подсолнух и над Доном пахнет смоченными дождем виноградниками, — так глубоко и больно люблю... А вот теперь думаю: не околпачиваем ли мы вот этих самых казаков? На эту ли стежку хотим мы их завернуть?..”

Понимая, что казаки “стихийно отходят от нас”, что “революция словно разделила нас на овец и козлищ, наши интересы как будто расходятся”, — Атарщиков и думает, как преодолеть этот разлад. В романе Атарщиков “мучительно ищет выхода из создавшихся противоречий, увязывает казачье с большевистским”.

В рукописи и журнальной публикации романа эта мысль была выражена с большой определенностью: Атарщиков “увязывает казачье-национальное с большевистским”. За свой выбор Атарщиков поплатится жизнью, получив пулю от белого офицера у стен Зимнего...

За этой формулой о соединении большевистского с казачье-национальным, — к чему, как мы убедились выше, стремился и Филипп Миронов — стояла мысль о соединении идеи революции с национальными интересами России, — мысль абсолютно непопулярная и даже крамольная в ту пору, потому что троцкизм с его теорией перманентной революции рассматривал революцию в России лишь как средство разжигания мировой революции.

Максим Горький писал в “Несвоевременных мыслях”, что революционные авантюристы относились к России, как к “материалу для опыта”, им “нет дела до России, они хладнокровно обрекают ее в жертву своей грезе о всемирной или европейской революции”, относясь к России, “как к хворосту: “Не загорится ли от русского костра общеевропейская революция?”

В “Тихом Доне” — в традициях русской общественной мысли — народ, вообще, и казачество, в частности, поставлены в центр мироздания, и революция благо только в том случае, если она служит интересам народа, который в революции не средство, а цель. Народ в лице казачества предстает в романе как самоцельный и самодостаточный феномен, не как объект, но как субъект исторической жизнедеятельности.

Шолохов и Горький

 

Свой ответ Троцкому и троцкистам Шолохов дал в третьей книге романа “Тихий Дон”, где рассказал без какой бы то ни было утайки правду о Вешенском восстании. Эта правда была настолько беспощадна и взрывоопасна, что публикация третьей книги романа в журнале “Октябрь” была приостановлена почти на три года, едва успев начаться.

В 1930 году Горький, живший тогда в Италии, приглашал Шолохова к себе в гости, однако Шолохов, доехав до Берлина, так и не получил визу в фашистскую Италию.

Весной 1931 года автор “Тихого Дона” встретился наконец с Горьким, прочитавшим рукопись третьей книги романа (без завершающих глав), отвергну­тую журналом “Октябрь” по настоянию руководства РАППа.

“Изболелся я за эти 1 1/2 года за свою работу, — позже напишет он Горькому, — и рад буду крайне всякому вашему слову, разрешающему для меня этот проклятый вопрос. В апреле я уехал от вас из Краскова с большой зарядкой бодрости и желания работать”.

Прочитав рукопись, Горький написал редактору “Октября” и одному из руководителей РАППа А. Фадееву письмо, которое свидетельствует, что он высоко ценит талант Шолохова, проявившийся уже в первой и второй книгах “Тихого Дона”, однако в силу специфического отношения к крестьянству далеко не во всем и не полностью принял роман.

Статья М. Горького “О русском крестьянстве” (1922), его книга “Несвое­временные мысли” (1918), другие выступления говорят о том, что он не принимал “неодолимый консерватизм деревни”. “Вокруг — бескрайняя равнина, а в центре ее — ничтожный, маленький человечек, брошенный на эту скучную землю для каторжного труда”, — таким виделся ему крестьянин. Такова “среда, в которой разыгралась и разыгрывается трагедия русской революции, — писал Горький в 1922 году. — Это — среда полудиких людей”. Он призвал помнить, что “Парижскую коммуну зарезали крестьяне...”.

И вот Горький получает на суд роман, посвященный тому, как “русская Вандея” — казачество — чуть не “зарезало” русскую революцию!

Надо отдать должное Горькому: он дал высокую оценку роману, но ему трудно было поддержать его по политическим соображениям.

В письме к А. Фадееву, очень сдержанном, скорее напоминающем официальный отзыв о романе, Горький писал:

“Третья часть “Тихого Дона” произведение высокого достоинства, — на мой взгляд, — она значительнее второй и лучше сделана.

Но автор, как и герой его, Григорий Мелехов, “стоит на грани между двух начал”, не соглашаясь с тем, что одно[му] из этих начал, в сущности, — конец, неизбежный конец старого казацкого мира и сомнительной “поэзии” этого мира. Не соглашается он с этим потому, что сам весь еще — казак, существо, биологически связанное с определенной географической областью, опреде­ленным социальным укладом”. Горький считал, что автор “Тихого Дона” нуждается в “бережном и тактическом перевоспитании”.

Как видим, эта оценка полярна по отношению к позиции самого Шолохова и к замыслу романа. Шолохов, конечно же, никак не мог согласиться с тем, что “казацкому миру” пришел “конец” и что “поэзия” этого “мира” сомнительна.

По мнению Горького, не только герой, но и автор романа “Тихий Дон” “стоит на грани между двух начал”, не примыкая окончательно ни к одному из них. Слова эти взяты Горьким в кавычки; они — из главы XX шестой части романа, где Григорий Мелехов ведет тяжелый разговор с Иваном Алексеевичем Котляровым и Мишкой Кошевым, заявив им (вспомним Филиппа Миронова): “Что коммунисты, что генералы — одно ярмо”. “Он, в сущности, только высказал вгорячах то, о чем думал эти дни, что копилось в нем и искало выхода, — заключает Шолохов. — И от того, что стал он на грани в борьбе двух начал, отрицая оба их, — родилось глухое неумолчное раздражение” (выделено мной. — Ф. К.).

В романе Григорий Мелехов стоит на грани в борьбе двух начал — “белых” и “красных”. Горький же переводит разговор в несколько иную плоскость, понимая под этими двумя “началами” “старый казацкий мир” и мир новый, советский. Он видит ограниченность Шолохова в его приверженности к “казацкому миру”, в его “областничестве”.

“Рукопись кончается 224 стр., это еще не конец, — писал Горький Фадееву. — Если исключить “областные” настроения автора, рукопись кажется мне достаточно “объективной” политически, и я, разумеется, за то, чтобы ее печатать, хотя она доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов”.

А заканчивалось письмо Горького Фадееву так: “Шолохов — очень даровит, из него может выработаться отличный советский литератор, с этим надо считаться. Мне кажется, что практический гуманизм, проявленный у нас к явным вредителям и дающий хорошие результаты, должно проявлять и по отношению к литераторам, которые еще не нашли себя”.

Столь своеобразная поддержка Горьким Шолохова, который, при очевидной талантливости, в третьей книге “Тихого Дона”, по мнению Горького, “еще не нашел себя”, естественно, не могла дать практического результата. Ведь Фадеев также не отвергал талант Шолохова и необходимость “воспитательной работы” с ним, он также был за публикацию третьей книги романа, но при условии коренной ее переработки. Именно с этим-то Шолохов согласиться никак не мог.

Так и не дождавшись положительного решения вопроса о публикации третьей книги романа, Шолохов вновь обращается к Горькому. Он направляет ему окончание шестой части и письмо, в котором развернуто объясняет замысел третьей книги романа, акцентирует внимание Горького на той политической проблеме — насилие над крестьянством со стороны троцкизма, — которая привела и в 1919 году казаков к восстанию против Советской власти.

Шолохов писал Горькому: “...Некоторые “ортодоксальные” “вожди” РАППа, читавшие мою 6-ю ч[асть], обвинили меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию, причем сознательно упустил такие факты, служившие непосредст­венной причиной восстания, как бессудный расстрел в Мигулинской ст[ани]це 62 казаков-стариков” и т. д.

Чтобы до конца понять обстановку, которая сложилась вокруг романа “Тихий Дон” к лету 1931 года, когда Горький получил это письмо Шолохова, надо знать отношение к роману самой всесильной организации того времени — ОГПУ, где, естественно, также прочитали рукопись 6-й части “Тихого Дона” (вспомним: “Рукопись... была задержана... руководителями РАППа и силами, которые стояли повыше”). Один из этих высокопоставленных “читателей”, — как рассказывал Шолохов, — прямо заявлял писателю: “Ваш “Тихий Дон” белым ближе, чем нам!”

“Нет! Вы ошибаетесь! — ответил ему Шолохов. — В “Тихом Доне” я пишу правду о Вешенском восстании. В этом — особая сложность. Но позиция моя беспощадная!”

А Генрих Ягода, не вступая с Шолоховым в объяснения по поводу романа, при встрече, как рассказывал Шолохов, просто “дружески” говорил ему: “А все-таки вы — контрик”.

Такое отношение ОГПУ к роману “Тихий Дон” диктовалось тем, что Шолохов бросил вызов не только троцкистам, но и всему репрессивному аппарату, рассказав правду о геноциде в отношении казачества. Этот вызов был принят и едва не закончился в конце 30-х годов арестом и гибелью Шолохова. Как уже говорилось ранее, еще в двадцатых годах Евдокимов, возглавлявший ОГПУ на Дону, а потом руководивший обкомом партии, просил у Сталина согласия на арест Шолохова.

Вот по какому острию ножа или, скажем иначе, по какому тонкому льду шел Шолохов, создавая “Тихий Дон”, а потом отстаивая публикацию своего произ­ведения.

По всей вероятности, А. И. Солженицын не знал всех этих фактов, когда в предисловии к “Стремени “Тихого Дона” писал, будто “Шолохов в течение лет давал согласие на многочисленные беспринципные правки “Тихого Дона” — политические, фактические, сюжетные, стилистические...” Только этим — незнанием реальных фактов истории публикации “Тихого Дона” — можно объяснить несправедливость подобных утверждений.

В действительности Шолохову потребовалось огромное мужество и упорство не только для того, чтобы написать “Тихий Дон”, но и опубликовать его в первозданном виде.

И он это мужество и упорство проявлял как никто.

Впрочем, надо отдать должное мужеству и мудрости не только Шолохова, но и Горького, который, будучи далеко не во всем согласен с романом и понимая всю степень взрывной силы, которая в нем таилась, тем не менее добился на своей даче встречи Сталина и Шолохова, предварительно передав Сталину рукопись третьей книги романа. И это был для Шолохова последний шанс. Но была ли надежда, что Сталин поддержит такой роман? Ведь отношение его к казачеству мало чем отличалось от отношения Горького, да, пожалуй, было и покруче.

Шолохов и Сталин

 

Встреча Сталина с Шолоховым состоялась на даче у Горького в середине июня 1931 года. Обратимся еще раз к рассказу М. А. Шолохова Константину Прийме об этой встрече. Обращает на себя внимание такая выразительная деталь: “...Когда я присел к столу, — Сталин со мной заговорил... Говорил он один, а Горький сидел молча, курил папиросу и жег над пепельницей спички... Вытаскивал из коробки одну за другой и жег — за время беседы набросал полную пепельницу черных стружек...”

Деталь, свидетельствующая об огромном внутреннем напряжении Горького во время этого разговора.

Не менее выразителен был и вопрос Сталина:

“ — А вот некоторым кажется, что третий том “Тихого Дона” доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции... Что вы об этом скажете?” — и как-то уж очень внимательно посмотрел на меня и на Горького”, — рассказывает Шолохов.

Шолохов не знал о письме Горького к Фадееву, а потому не понял и причину этого “уж очень внимательного взгляда”. А за ним, со всей очевидностью,  предварительная беседа между Горьким и Сталиным о романе Шолохова, в ходе которой Горький не скрыл своих сомнений, высказанных ранее в письме Фадееву о том, что третья книга “Тихого Дона” “доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут”.

Так почему же, зная эти отнюдь не безосновательные опасения и, судя по характеру задаваемых вопросов, внимательно прочитав рукопись 3-й книги “Тихого Дона”, Сталин поддержал роман? Поддержал жестко и определенно: “Третью книгу “Тихого Дона” печатать будем!”

Решающим здесь для Сталина был политический момент: роман “Тихий Дон” помогал ему в борьбе с троцкизмом. Именно вопрос о троцкизме стоял на первом месте в беседе Сталина с Шолоховым. Как рассказывал Шолохов, “Сталин... задал вопрос: откуда я взял материал о перегибах Донского РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку? Я ответил, что в романе все строго документировано. А в архивах документов предостаточно, но историки их обходят... Историки скрывают произвол троцкистов на Дону и рассматривают донское казачество как “Русскую Вандею”. Между тем на Дону дело было посложнее... Вандейцы, как известно, не братались с войсками Конвента Французской буржуазной республики... А донские казаки — в ответ на воззвание Донского Реввоенсовета республики — открыли свой фронт и побратались с Красной Армией. И тогда троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции... В этом суть трагедии народа!..”

Так объяснил Шолохов Сталину свою позицию.

Шолохов и Сталин — это сложная и большая тема, которая, конечно же, не сводится к проблеме троцкизма, в неприятии которого Сталин и Шолохов объективно оказались единомышленниками и союзниками.

Однако взаимопонимание Сталина и Шолохова проявлялось далеко не во всем и не везде. С течением времени такого единомыслия становилось все меньше, а со временем (после XX съезда партии) согласия почти не осталось.

Шолохов сам по себе — фигура глубоко трагическая, при всех внешних регалиях, которые были дарованы ему властью. Как и на Григории Мелехове, на нем самом лежит отпечаток трагизма эпохи, к которой он принадлежал. Шолохов был настолько крупным и сильным — гениальным — человеком, что смог в возрасте двадцати с небольшим лет не только написать “Тихий Дон”, но и напечатать его, что, возможно, было не легче. Он установил отношения на равных, бесспорно, с самой крупной и властной политической фигурой времени — Сталиным. И, как будет показано далее, не уступил ему, хотя и заплатил за неуступчивость своей писательской судьбой.

И когда сегодня задается вопрос, почему Шолохов не написал больше ничего на уровне своего “Тихого Дона”, ответ на него следует искать прежде всего во взаимоотношениях Шолохова и Сталина, Шолохова и власти.

Шолохов был настолько независимой фигурой, что, заметим, — в его “Тихом Доне” практически отсутствует Сталин. И это — при том, что Сталин сыграл решающую роль на Южном фронте.

Имя Сталина практически отсутствует и в публицистике Шолохова, — сравним эту позицию Шолохова с позицией всех остальных писателей того времени. И даже скромную заметку, посвященную сталинскому юбилею, Шолохов умудрился написать так, что чуть ли не в центр статьи поставил страшный голод 1933 года, о котором в печати было категорически запрещено говорить.

Голод и преступления в отношении деревни, репрессии в отношении невинных людей — вот главные вопросы, с которыми правдоискатель Шолохов стучался в душу Сталина в страшные 30-е годы. И Сталин был вынужден слушать Шолохова, отвечать на его письма и принимать меры, потому что понимал, кто такой Шолохов.

Встреча на даче у Горького летом 1931 года была второй встречей писателя и вождя. Первая их встреча состоялась в начале 1931 года. Ее предварило письмо Шолохова, посланное в июне 1929 года из Вешенской в Москву Е. Г. Левицкой, письмо о положении крестьян Донщины. Письмо настолько страшное, что старая коммунистка Левицкая посчитала необходимым по своим каналам передать это письмо лично Сталину.

Шолохов с болью и тревогой писал Левицкой, что на тихом Дону творятся “нехорошие вещи”, из-за чего он “шибко скорбит душой”. “Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен. Беднота голодает... Народ звереет, настроение подавленное, на будущий год посевной клин катастрофически уменьшится... Казаки говорят: “Нас разорили хуже, чем нас разоряли в 1919 году белые”. “...Надо на пустые решета взять всех, вплоть до Калинина, всех, кто лицемерно по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка”.

Вот такое письмо легло Сталину на стол летом 1929 года, и он не мог не прочитать его, потому что знал первые две книги “Тихого Дона” и имел о них свое мнение. И уже 9 июля 1931 года Сталин пишет редактору “Рабочей газеты” Феликсу Кону письмо, в котором называет Шолохова “знаменитым писателем нашего времени”.

Правда, дальше Сталин критикует Шолохова за то, что тот “допустил в своем “Тихом Доне” ряд грубейших ошибок и прямо неверных сведений насчет Сырцова, Подтелкова, Кривошлыкова и др.”, но эти частные ошибки и неточности не изменили в целом положительного отношения Сталина к роману. Высокую оценку Шолохова Сталин подтвердил в 1932 году в письме к Кагановичу: “У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он — Писатель, глубоко добросовестный: пишет о вещах, хорошо известных ему”.

Если судить по “Журналу регистрации посетителей Сталина в Кремле”, с 1931-го по 1941 год у Сталина было 11 встреч с Шолоховым. В действительности встреч было больше, так как далеко не все встречи — как, например, на даче у Горького — фиксировались в этом журнале. Судя по тому же журналу, Сталин ни с одним писателем не встречался так часто, как с Шолоховым.

Взаимоотношения двух самых крупных людей в России XX века — политика и художника — таят в себе огромный исторический смысл. Они отражают все то же глубинное противоречие эпохи, которому был посвящен “Тихий Дон”.

 

Пророческий роман

 

Отношения Шолохова и Сталина изначально были обречены на конфликт: Шолохов не мог принять силовых, репрессивных методов построения социализма, полагая их несовместимыми с народным стремлением к социальной спра­ведливости.

Шолохов был первым — и в этом также проявилась его гениальность, — кто почувствовал и понял, что репрессии против народа, стремившегося к социальной справедливости и потянувшегося к новой жизни, смертельно опасны для дела социализма, потому что со временем бумерангом вернутся к нему. И мы видим, что бумеранг вернулся. Не в этом ли причина и объяснение того, с какой легкостью, практически — без сопротивления произошли у нас смена не только власти, но и социально-политического строя. Смена вех, обрушившая на народ новые беды и страдания, перечеркнувшая те социальные завоевания, которые, не взирая на преступления, осужденные Шолоховым, были сделаны за годы советской власти.

Шолохов своим романом, всей жизнью своей первым в нашей стране сказал во весь голос, что даже самая святая цель не оправдывает преступных средств.

После 1938 года становится очевидным все возрастающее отдаление Шолохова от вождя, равно как и Сталина от него. И хотя в 1941 году Шолохов получит Сталинскую премию за “Тихий Дон”, в 1939 году станет академиком Академии наук СССР, а еще раньше, в 1937 году, депутатом Верховного Совета СССР, дистанция, отдаляющая Шолохова от Сталина и ЦК, углубляется.

После 1942 года не было ни одной встречи Сталина и Шолохова, хотя, судя по журналу записи лиц, принятых генсеком в 1946—1953 годы, Фадеева в послевоенные годы Сталин принимал не менее пяти раз, а Симонова — трижды. За последние десять лет жизни Сталина Шолохов лишь дважды — безответно — обратился к нему — в 1942 году с просьбой о поездке за границу и в 1950 году — с просьбой “разъяснить” ему, в чем состоит “существо” его ошибок в отношении Сырцова, Подтелкова и Кривошлыкова, о которых писал Сталин в письме Ф. Кону, опубликованном в 12-м томе его сочинений.

Не в этом ли — в драматических, все более трудных взаимоотношениях Шолохова с властью, в глубочайшем духовном кризисе, начавшемся в 30-е годы, вызванном внутренними расхождениями с властью, — объяснение глубокого молчания Шолохова в литературе все последние десятилетия его жизни? Почему Шолохов не создал ничего, равного по уровню дарования роману “Тихий Дон”? — таков сакраментальный вопрос, которым казнит писателя “анти­шолоховедение”. Но имеются свидетельства, что М. А. Шолохов казнился этим сам.

“...Так много человеческого горя на меня взвалили, что я уже начал гнуться, — писал он в начале 30-х годов Левицкой. — Слишком много для одного человека”.

Но он никогда не переставал слышать чужое горе, сопереживать ему. Шолохов многократно с полным бесстрашием бросался на защиту безвинно пострадавших — не только казаков и колхозников родного Дона, вешенских партработников, но и самых разных, как близких, так и далеких ему людей: создателя “Катюши” И. Г. Клейменова, сына А. Ахматовой Л. Гумилева, сына А. Платонова, артистки Э. Цесарской и многих других, хотя знал, что сам живет под неусыпным наблю­дением.

Сын М. А. Шолохова, М. М. Шолохов, в своих воспоминаниях приводит рассказ матери, Марии Петровны Шолоховой, об этой ни для кого не видимой и не ведомой стороне их жизни, ранее неизвестной и самому младшему сыну писателя:

“... Не помню уже точно когда, он стал догадываться, что его письма читают. Да, пожалуй, тоже как “Тихий Дон” пошел. Сразу же после этого в Ростове, в Москве стали о нем брехать, что и кулацкий пособник он, и сам кулак, и идейный руководитель восстания, которое якобы в Вешках готовится, и... Да, Боже мой, чего только вокруг твоего отца не плели, чего не городили?! А время-то какое? Страшно было, — мать зябко повела плечами. — Там брехнут, не подумавши, а я тут редкий день не жду: вот придут, вот заберут...

И в то же время, как представишь, скольких он тогда защищал! И кого только не защищал. Ведь со всех хуторов, за сто верст, кто только к нему и с чем только не шел. А он ведь какой был? Каждой бочке затычка, каждой дыре гвоздь, везде встрянет. Никому не смолчит. Сколько и куда только не писал, — и чтоб казакам форму носить разрешили, и чтобы их во все войска брали — их долгое время только в пехоту призывали. И чтоб церкви не рушили, и за единоличников, и за колхозников, и за старого, и за малого. Против всяких, как тогда говорили, перегибов и в газеты писал, и в область, и в Москву, самому Сталину... Вот оно и думалось: надоест тем, наверху, как муха липучая, как муху и прихлопнут. Ему и друзья-то его — Луговой, Логачев, другие так и говорили: “Допишешься ты, Михаил”. А он знай одно: “Ничего, я неистребимый”.

Он и меня-то, в конце концов, убедил, что он неистребимый, думала — и износу ему не будет... Последнее время, часто прочтет в газетах или по радио услышит... как это говорил-то? Про “наших планов громадье” или про то, какое прекрасное будущее нас ждет, — и грустно, грустно так: “Манечка, Манечка, как хорошо, что мы с тобой до этого времени не доживем...”

А в то время-то как я боялась! Вас трое, да Машутку еще ждала. Как уж просила его, умоляла не лезть на рожон. На колени становилась. Страх — он не родня. А я ведь знала, каким он мог быть несдержанным. А он, вдобавок, никогда ничего мне по-настоящему не рассказывал. Начну расспрашивать, а он: “Кто мало знает, с того малый спрос. Всё хорошо”, — и весь разговор. Это называется, пугать меня не хотел. А раз выпил с друзьями как следует, да перед ними и разоткровенничался, меня не видел в соседней комнате, а дверь-то приоткрыта. Оказывается, когда за Ивана Клейменова ходил хлопотать к Берии и сказал ему, что за Ивана, дескать, головой ручается, тот ему и отпел: “Вы, товарищ Шолохов, что-то за многих ручаетесь головой. У Вас что, и голов много?..” Так думаешь, — он после таких слов угомонился, папаша твой? “Тогда арестовывайте и меня!” — представляешь? А тот ему с улыбочкой: “Станете лезть не в свои дела, придется. До свидания, товарищ Шолохов”. И это в то время, когда сам, что называется, на одном волоске висел. А с Ягодой, когда на квартире у Горького с ним встречался, то договорился он до того, что тот ему резанул: “А Вы, Миша, все-таки контрик”. Это мне Фадеев как-то уже после войны рассказал. Вот и подумай, легко мне с ним было?”

М. М. Шолохов рассказывает, что Мария Петровна так до конца дней своих и не могла простить М. А. Шолохову этой его безоглядности, — даже в старости у нее “невольно проступала какая-то беспомощная, но сердитая детская обида на отца за тот страх, который он заставил когда-то ее пережить. Каким же мучительным должен был быть этот хронический страх, если и полвека спустя она так и не смогла до конца простить того, кого так безоглядно и преданно любила”.

Этот страх перед возможным обыском и арестом в любую минуту не мог не беспокоить и самого Шолохова. Этим Мария Петровна объясняла и нелюбовь Шолохова к письмам: “...потому их и мало, что отлично понимал он — будут их читать. Меньше писал. Телеграмму даст, бывало, “жив — здоров, буду дома тогда-то” — вот и всё. Потом еще и обыска боялся, велел сжигать. Хотя там и крамольного сроду никогда ничего не было. Просто он и думать не хотел, чтобы их кто-нибудь, кроме меня, читал”.

Эти бесхитростные, но предельно точные и правдивые воспоминания, передающие атмосферу семьи и как бы изнутри, глазами самого близкого человека воссоздающие личность Шолохова, свидетельствуют, насколько далеки от истины измышления о Шолохове. Стал бы человек, присвоивший то, что не принадлежит ему, с таким мужеством нести свой крест, упорно добиваясь публикации правды о казачьем восстании, обороняясь от опасных для жизни обвинений в сочувствии белогвардейцам и кулакам! Стал бы десятилетиями таить от властей то, что он в действительности думает о них и о жизни, до конца дней своих за семью печатями держать свое нутро?

О том, что на самом деле думал Шолохов о жизни, как он ее понимал, нельзя судить ни по его письмам, ни по его публицистике, где было много чисто внешнего, условного, отвечающего тем правилам игры, без соблюдения которых человек в тех обстоятельствах просто не мог выжить. Эти правила соблюдали все — от Пастернака до Фадеева.

О внутреннем состоянии М. А. Шолохова, трагическом настрое его души можно судить по эпизоду, рассказанному в воспоминаниях “Нечиновный казак” бывшим редактором газеты в Вешенской А. А. Давлятшиным, в пятидесятые годы часто бывавшим в доме М. А. Шолохова:

“Во время одного из застолий, без которых не обходилась ни одна встреча в доме писателя, когда мы все, да и Шолохов, были крепко на взводе и не было единой нити в разговоре, он как-то без выраженного повода, негромко и не совсем внятно произнес выражение “вешенский узник” применительно к себе. Думаю, что многие из гостей не услышали его, а услышанному — не придали значения. Но меня его слова точно током поразили. И с тех пор я не могу забыть позы Шолохова, с которой он произнес слова, по моему глубокому мнению, выразившие глубокую драму”.

Это не была драма отступничества. Шолохов в течение всей своей жизни оставался убежденным коммунистом по своим взглядам и идеалам. Одна из загадок “Тихого Дона” — в том, что при всем жесточайшем своем трагизме этот роман оставался глубоко оптимистичным и, при всей беспощадности критики режима за его преступления против казачества, был по своей конечной сути — убежденно советским произведением.

Боль Шолохова связана отнюдь не с тем, что он к концу жизни разочаровался в идеалах коммунизма. Он разочаровался в тех коммунистах, которые стояли у власти, — это они, на взгляд М. А. Шолохова, “сами же не захотят” коммунизма и уготовят нам такое “светлое будущее”, в котором не захочется жить.

Эти слова М. А. Шолохова еще раз свидетельствуют, что он был великим провидцем, — всё последующее, послебрежневское время воочию подтвердило историческую справедливость горького предвидения М. А. Шолохова.

Но при всем своем неприятии эпохи Брежнева, Шолохов в еще большей степени не принимал антисоветизма, антикоммунизма и диссидентства. Будучи убежденным государственником и патриотом, Шолохов не принял диссидентства потому, что видел в нем угрозу национальным интересам страны.

В 1978 году Шолохов направил в ЦК КПСС письмо о судьбе русской культуры, о ее спасении и защите, которое было положено под сукно. Это письмо, так же как последняя беседа с сыном, М. М. Шолоховым, — своего рода завещание писателя, приоткрывающее завесу над его внутренним миром. В письме в ЦК Шолохов ставил вопрос о стремлении недругов “опорочить русский народ”, когда “не только пропагандируется идея духовного вырождения нации, но и усиливаются попытки создать для этого благоприятные условия”. Шолохов писал о “протаскивании через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру”, о том, что “многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными”, что “продолжается уничтожение памятников русской культуры”. Писал о необходимости утверждения “исторической роли” отечественной культуры “в создании, укреплении и развитии русского государства”.

В этом документе, вызвавшем глубокое раздражение и неприятие со стороны властей, Шолохов предстает как убежденный патриот России и государственник. Собственно, таковым он и был на всем протяжении своей жизни.

Всю жизнь продолжалась эта тяжба Шолохова с ЦК — и в 20-е, и в 30-е, и в послевоенные годы, и при Хрущеве, и при Брежневе. Глубоко символично, что — по словам А. Калинина — перед смертью, почти что в беспамятстве, Шолохов задавал недоуменно вопрос: “А где же мой ЦК? Где мой ЦК?” Что хотел сказать Шолохов “своему ЦК”, мы никогда не узнаем. Но можем предположить, эти слова были бы горькими.

Об умонастроении М. А. Шолохова, в котором он уходил из жизни, мы узнали из его бесед с сыном, записанных им вскоре после смерти отца. Эти беседы, которые М. М. Шолохов назвал “Разговор с отцом”, помогают нам глубже понять и тайну “Тихого Дона”.

Незадолго до смерти Шолохов говорил с сыном о вечных ценностях человеческой жизни: “Веры у людей никто и никогда отнять не сможет. Без веры человек — не человек. Отними у него веру в Бога, он станет верить в царя, в законы, в вождя... Высокой только должна эта вера быть. Возвышенной. Плохо, страшно, когда предмет веры мельчится. Мелкая вера — мелкий человечек. А высшие духовные ценности можно и в культ возвести. По мне, так и нужно. Должно”.

Самой высокой духовной ценностью для Шолохова было чувство любви к родине и ее народу, имеющему полное право на счастье. Но Шолохов не мог принять тех жестоких путей, которые были навязаны народу в борьбе за его счастье. Он не принимал стремление “выпрыгнуть” из истории, форсировать естественное течение исторического времени по принципу “цель оправдывает средства”.

Тот разговор о культе личности Сталина, как он был затеян Хрущевым, Шолохову представлялся наивным:

“А что еще у нас могло после революции получиться? — говорил он сыну. — Вот, скажем: “Вся власть Советам”. А кого в Советы? Кто конкретно и над кем должен властвовать? Думаешь, кто-то знал ответ? “Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов” — вот и все. Но это, милый мой, на плакатах хорошо. На стенку вешать, да на митинги таскать. А ты с этим в хутор приди, к живым людям. Рабочие там, понятно, не водились. Крестьяне? Крестьяне, — пожалуйста, сколько хочешь, все крестьяне. Кто же будет от них депутатом? Если их самих спросить? Да уж, конечно, не дед Щукарь. И не Макар с Разметновым, которые и семьи-то собственной сложить не могут, в собственных куренях порядка не наведут. И в хозяйстве они ни черта не смыслят потому, как и не имели его никогда. Казаки им так и скажут: вы, мол, братцы, двум свиньям жрать не разделите, потому что больше одной у вас сроду и не бывало, какие же вы для нас советчики? А яков лукичей да титков — нельзя. Советы и создавались, чтобы их как класс. Вот и оказались самыми подходящими “солдатские”. Кто с оружием в руках завоевал эту власть, тому и властвовать... И вот расселись эти герои революции по руководящим креслам. И в первую же минуту у каждого из них в голове, а что же делать-то? Знаний-то фактически никаких. Только и оставили войны уменье одно — получать приказы да отдавать”.

Самое примечательное в этих размышлениях Шолохова о прошлом страны — его позиция: он со всей очевидностью — не на стороне Макара Нагульнова и Разметнова, которые и “в собственных куренях порядка не наведут”, и с сочувствием относился к “яковым лукичам”, крепким, настоящим хозяевам, которых ликвидировали “как класс”.

В этих размышлениях Шолохова коренится и ответ на вопрос, который так занимал и рапповцев, и “антишолоховедов”, — почему в “Тихом Доне” менее привлекательны характеры большевиков, чем казаков? Он в своем романе шел от правды жизни. Когда Шолохов создавал характеры того же Подтелкова или Мишки Кошевого и Давыдки, он рисовал их не как неких “идеальных героев”, а как людей, еще только нащупывающих свой новый жизненный путь. На каждом из них лежит своя доля ответственности — большая у Штокмана и Мишки Кошевого, меньшая — у Ивана Алексеевича — перед народом за “перегибы”, которые принесли людям столько бед.

За сложностью отношения Шолохова к этим фигурам — сложность его отношения к революции и гражданской войне, которое изначально не было однозначным.

“Гражданская война, она, брат, помимо всего прочего, тем пакостна, что ни победы, ни победителей в ней не бывает...” — говорил Шолохов сыну.

Он рассказал сыну, как воевали по разные стороны баррикад четыре его двоюродных брата — трое, Иван, Александр и Владимир, за белых, а четвертый, Валентин, за красных, как гонялись они по родным буграм друг за другом. “Выбьют красные белых с хутора, один брат в дом, к матери: “Сейчас всыплем этой контре!”, через день — белые таким же макаром: “Был Валька, подлюка? Ну, попадет он мне...”. “А мать уже об печь головой бьется... И так ведь не раз, не два. Букановская — порасспроси-ка мать, она тебе расскажет (Мария Петровна Шолохова была родом из станицы Букановской. — Ф. К.) — двенадцать раз из рук в руки переходила”.

Как видим, беды гражданской войны на Дону для Шолохова — не абстракция, но горький личный опыт, который плугом прошел и через их большую семью.

Трое двоюродных братьев М. А. Шолохова — Иван, Валентин и Владимир Сергины — погибли в гражданскую войну. Он рос вместе с ними на хуторе Кружилине, куда сестра Александра Михайловича Шолохова, Ольга Михайловна Сергина, после смерти мужа переехала со своими четырьмя детьми и поселилась в одном курене с Шолоховым. Гибель братьев не могла глубоко не затронуть писателя.

Но гражданская война, которая принесла людям столько горя и бед, не кончилась, по мысли писателя, и в 1920 году. После “замирения” “прибрели потом к своим разбитым куреням да порушенным селеньям все, кто уцелел. И победители, и побежденные...”. И началась мирная жизнь: “Из ворот в ворота живут, из одного колодца воду пьют, по скольку раз на день глаза друг другу мозолят... каково? Хватает воображения? Тут, по-моему, и самого небогатого хватит, чтобы мороз по коже продрал...”. Этот раскол, который принесла война, продолжался долгие годы, питая взаимную ненависть и подозрительность: “Час от часу подозреньице растет; подозрение растет — страх все сильнее; страх подрос, а подозренье, глядь, уже и в уверенность выросло. Остается лишь в “дело” оформить эту подозрительную уверенность, которую тебе нашептала твоя “революционная бдительность”, на собственном страхе да на ненависти замешанная. И пошло-поехало... И так — каждый хутор. Все города и веси”. Отсюда, из 1919 года, Шолохов ведет и многие преступления времени культа личности. “А коллективизация? А 33-й год? А дальше? Когда там по вашим учебникам гражданская война закончилась? В 20-м? Нет, милый мой, она и сейчас еще идет. Средства только иные. И не думай, что скоро кончится. Потому что до сих пор у нас, что ни мероприятие — то по команде, что ни команда — то для людей, мягко сказать, обиды...”.

Эта характеристика Шолохова времени революции и гражданской войны на самом исходе его жизни помогает лучше и глубже понять смысл “Тихого Дона”, глубины этого великого произведения. Горькие слова Шолохова о разломе в жизни народа, определившем его беды и страдания на многие десятилетия, выявляют самую суть этого великого произведения, звавшего народ к нацио­нальному единству.

 

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N4, 2002
    Copyright ©"Наш современник" 2002

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •