НАШ СОВРЕМЕННИК
Среди русских художников
 

Сергей Куняев

 

“Сознание,
что... настоял на своем”

 

После просмотра в МХАТе им. М. Горького спектакля по роману Ф. М. Достоев­ского “Униженные и оскорбленные” вспомнились слова Юрия Селезнева, произнесенные им на знаменитой дискуссии “Классика и мы”.

“Вот если бы сегодня спросили нас — кто является самым современным, ну, скажем, прозаиком? Кто самый читаемый и кто более всех волнует умы, не только наши, а умы, скажем так, не преуменьшая этого, — умы человечества? И вы увидите, что это не современный, не сегодняшний автор. Это будет Достоевский.

Достоевский является нашим сегодняшним современником, точно таким же, каким он был и в свое время, может быть, даже более того”.

В скупых и беспретенциозных декорациях (скамеечка перед домом Ихменева, каморка Ивана Петровича, комната Алеши, ихменевский дом, почти пустая сцена перед храмом) разворачивается драма нежных, тонких, любящих человеческих душ, для которых каждая минута проживания в спектакле — это минута утраты любимого человека, разуверения в личном счастье, невозможности реального сопротивления окружающей жестокости и цинизму. Тональность романа Достоевского выдерживается на протяжении всего сценического действия — можно понять, насколько это не просто, если вспомнить строки его письма к А. И. Шуберт, написанного весной 1860 года, когда складывалось начало “Униженных и оскорбленных”:

“Спокойствие, ясный взгляд кругом, сознание, что сделал то, что хотел сделать, настоял на своем”. И этому спокойствию не противоречит другая фраза из того же письма. “Воротился я сюда и нахожусь в вполне лихорадочном положении. Всему причиною мой роман”.

“Спокойствие”, “ясный взгляд” и “лихорадочность”. Одно состояние не отменяет другого — и ощущения писателя отражены в общей эмоциональной гамме спектакля, в котором заняты преимущественно молодые артисты. Особенная тяжесть легла на плечи М. Дахненко (Иван Петрович), для которого роль подобного масштаба — первая в его актерской карьере, Н. Гогаевой (Наташа) и особенно О. Глушко (Нелли), роль которой, по сути, центральная в постановке, ибо основная интрига связана с ее образом, а смысловые нити — разыгрывается ли действие в кабаке Бубновой Анны Трофимовны, или в доме Маслобоева — стягиваются к ней. В каждом выходе на сцену молодая актриса обречена поддерживать мощнейший эмоциональный заряд, заложенный в тексте Достоев­ского, при этом не теряя сценического темпа, и надо отдать ей должное — она сумела справиться с этой труднейшей задачей.

Ведут же спектакль, регулируя его действие, подставляя при необходимости плечо молодым партнерам, каждый раз задавая нужную тональность, — “звезды” МХАТа им. Горького: Л. Матасова (Анна Андреевна), В. Клементьев (князь Валковский), М. Кабанов (Маслобоев). Особое внимание обращает на себя князь Валковский в исполнении Валентина Клементьева. Именно в монологах и репликах этого героя “Униженных и оскорбленных” содержится ядовитое зерно, взошедшее потом пышным колосом в речах и поступках Петра Александровича, Верховен­ского, Ставрогина.

Центральная сцена спектакля — диалог Валковского с Иваном Петровичем, в котором князь раскрывается во всей красе. Он, развративший и бросивший мать Нелли, оклеветавший и обвинивший в воровстве своего бывшего управляю­щего Николая Сергеевича Ихменева, полностью подмявший под себя своего сына Алешу и расстроивший его брак с Наташей, чтобы потом предложить ей свое “покровительство”, — считает для себя чуть ли не жизненной необходимостью цинично “исповедаться” перед нищим литератором, уже униженным и оскорб­ленным потерей любимой девушки. И каждое слово этого великосветского негодяя молнией проходит по зрительному залу.

“Мне именно хотелось знать, что бы вы сказали, если б вам кто-нибудь из друзей ваших, желающий вам основательного, истинного счастья, не эфемерного какого-нибудь, предложил девушку, молоденькую, хорошенькую, но... уже кое-что испытавшую... ну, вроде Натальи Николаевны, разумеется, с приличным вознаграждением... ну, что бы вы сказали?

...Вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, а я, может быть, только тем и виноват теперь, что   о т к р о в е н н е е   других и больше ничего; что не утаиваю того, что другие скрывают даже от самих себя, как сказал я прежде... так хочу.

...Жизнь — коммерческая сделка; даром не бросайте денег, но, пожалуй, платите за угождение, и вы исполните все свои обязанности к ближнему — вот моя нравственность... Идеалов я не имею и не хочу иметь; тоски по ним никогда не чувствовал...

...Но главное, главное — женщины... и женщины во всех видах; я даже люблю потаенный, темный разврат, постраннее и оригинальнее, даже немножко с грязнотцой для разнообразия...”

Мертвая тишина зала, которая ничем не нарушалась на протяжении всего спектакля, сгущалась именно при появлении князя с его откровениями. Школьники и школьницы, приходящие в театр и всегда готовые в самом неподходящем месте разразиться выкриком или смехом, беззвучно сидели, как прикованные к креслам. Жуткая мысль пронеслась в одно мгновение: ведь кто-то из этих девочек, наверное, уже успел приобщиться к “потаенному” и “оригинальному”, соблазнившись то ли грядущей “перспективой”, то ли “высоким призраком свободы”... Самый грязный разврат — душевный или телесный — всегда облекается заманчивым “флером”, — и вряд ли прежде возникало подозрение в том, что об   э т о м   можно говорить   т а к — обнаженно, цинично, не скрывая ни оскала на лице, ни грязи внутри. Достоевский и здесь открылся во всей жгучей злободневности им созданного.

В финальной сцене, когда прощенная Ихменевым Наташа возвращается под крышу родного дома, оправдывается каждая нота последнего монолога Николая Сергеевича (А. Семенов), пафос каждого слова, обращенного в зал, готовый к этой минуте взорваться криком сопереживания: “О! Пусть мы униженные, пусть мы оскорбленные, но мы опять вместе, и пусть, пусть теперь торжествуют эти гордые и надменные, унизившие и оскорбившие нас! Пусть они бросят в нас камень! Не бойся, Наташа... Мы пойдем рука в руку, и я скажу им: это моя дорогая, это возлюбленная дочь моя, это безгрешная дочь моя, которую вы оскорбили и унизили, но которую я, я люблю и которую благословляю во веки веков!..”

И — эпилог, органически вытекающий из всего содержания постановки. Валковский, Алеша и его богатая невеста неподвижно стоят возле кулис, не сводя глаз с униженных и оскорбленных, но просветленных после церковной службы. Впрочем, Валковский Достоевского после всего сказанного и содеянного остался за порогом храма. Нынешние же “Валковские” — ни Бога, ни черта в душе — после грязи и разврата и свечку поставят, и “художественно” перекрестятся, да и на пожертвование отстегнут...

*   *   *

Конечно, следовало ожидать, что спектакль сей в постановке Татьяны Васильевны Дорониной не останется без соответствующего внимания. Слова “Униженные и оскорбленные” на фронтоне МХАТа в центре Москвы, превращенной в новый Вавилон, аншлаги на каждом представлении — все это должно было вызвать реакцию “рогатых хозяев жизни” (Н. Клюев). И она последовала.

Дуплетом в двух газетах — “Независимой” и “Коммерсанте” — последовал... нет, не залп. Назвать   э т о   залпом было бы слишком возвышенно. Точнее всего было бы определить сии творения как “излияния бесноватых”, ибо ничего подобного не приходилось читать с эпохи приснопамятной авербаховщины.

Начинается все с такой “мелочи”, как прямая подлая ложь. “...Зрителями этих костюмированных бдений являются в основном учащиеся средних школ и солдаты срочной службы (зайдите — убедитесь, что не вру)” (“Независимая газета”. 15.01.2002). Я уже много времени хожу на спектакли МХАТа им. Горького и свидетельствую: автор этого пассажа солгал, и солгал вполне обдуманно.

Но дело не в подобных передергиваниях. Оставим в стороне и личные выпады против Татьяны Дорониной — женщины, актрисы и режиссера: цитировать эту мерзость не поднимается рука, и единственно, что приходит на память — канделябры, которыми в старое время били по физиономии авторов подобных пассажей. Интереснее другое.

Чувствуется воля одного, судя по всему, весьма денежного заказчика, ибо написаны эти статьи по единому трафарету. Кому-то очень хочется прибрать здание на Тверском бульваре к рукам — и брошен пробный шар. Я не ведаю и не хочу ведать, что за личности скрываются за подписями “Роман Должанский” и “Антон Красовский”, но создается впечатление, что оба писали под диктовку. Судите сами.

“Построенные в 1973 году по проекту академика Кубасова все эти тысячи квадратных метров, с одной стороны, совершенно не приспособлены для драматических представлений. С другой, как точно отмечают коллеги, могли бы использоваться для красочных звонких представлений... Так не отдать ли это здание каким-нибудь умным доходным продюсерам, чтоб ставили тут — а не у черта на куличках — свои мюзиклы или что-то в этом роде? А МХАТ Горького закрыть. Немедленно!” (“Независимая газета”. 15.01.2002).

(Кстати, кто это страшно возмущался постановкой “Бесов” все того же Достоевского на сцене МХАТа и требовал его закрытия после революции? Кажется, Давид Заславский?)

“Этой самодеятельности законное место в Доме культуры, а вот вмести­тельному, хотя и не приспособленному для серьезного театра зданию на Тверском давно можно было бы найти применение. Здесь, например, на ура пошли бы новые мюзиклы” (“Коммерсантъ”. 11.01.2002).

Впрочем, автор “Коммерсанта” делает лишний шаг и тут же плюхается в огромную лужу. “Существование МХАТа имени Горького как театра в нынешнем его виде можно объяснить только нерешительностью и непрагматизмом культурных властей. У которых, как все помнят, хватило твердости и на Большой, и на госоркестр, и на Московскую консерваторию...” Особенно замечательно упоминание Большого театра. Ведь в Большой пришлось заново приглашать изгнанного Юрия Григоровича — восстанавливать многое из разру­шенного “демократами” от оперы и балета, по-тихому и без помпы убирать Коконина, недолговечного директора, которого использовали во времена “твердости” как чугунную бабу для разрушения “символа советской империи”.

Понятно, что ничего у заказчиков не выйдет. Руки коротки. Но здесь возникает еще один, довольно интересный “нюанс”.

“Зал горьковского МХАТа заполняет невинная, неискушенная публика, которой нужны несложные дидактические представления, нужная клубная просветительская работа” (“Коммерсантъ”. 11.01.2002).

Где-то нечто подобное — вплоть до словоупотребления — уже приходилось читать. 120 лет назад “Должанский” конца XIX века вещал по поводу “Униженных и оскорбленных” в журнале “Дело” (1881, № 2): “Ими буквально зачитывались,   з а у р я д н а я   п у б л и к а   (разрядка моя. — С. К.) приветствовала автора восторженными рукоплесканиями...”

Пятнадцать лет назад наши либералы наперебой цитировали слова Ивана Карамазова о “слезинке ребенка”. Сейчас ни одна сволочь не вспомнит о ней посреди моря детских слез. Достоевского они, по сути своей, ненавидят и уже не объясняются в лицемерной любви к нему. Другое дело, что за все это время причину ненависти к писателю сформулировала лишь бесноватая Валерия Новодворская, в пассажах которой, впрочем, легко узнаваемы сентенции Шкловского и Лежнева.

“Достоевский совершил великий грех — он оклеветал революцию, он оболгал, опошлил ее в “Бесах”, он, словно мародер, отнял у казненных за землю и волю то, чего у них и враги не отнимали: имя в потомстве, бессмертие, честь... Добро — редкий гость в романах Достоевского и вообще в духовно-припадочной, но злой русской литературе... Христианство Достоевского — вывихнутое добро, инвертированное добро, из которого, кроме зла, ничего не выходит...” Небезынтересно, что все эти откровения были в 1992 году напечатаны на страницах газеты “День”, очевидно, как свидетельство “широты взгляда”.

...Я представляю себе на сцене МХАТа новую постановку “Бесов”, где, кроме Верховенского, Ставрогина, Кириллова (обязательно!), Шатова, Шигалева, Лебядкина и Марьи Тимофеевны, будет действовать “жидок Лямшин”, который в доме Степана Верховенского играл на фортепиано, “а в антрактах представлял свинью, грозу, роды с первым криком ребенка и пр. и пр.” (включите любой телевизионный канал — услышите то же самое). А также во всей красе явит себя русский либерал Кармазинов с “литературным бомондом”.

“Аплодировала уже чуть не половина залы: увлекались невиннейше: бес­честилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга?”

Только этому бесчестию приходит конец.

“Могуча Русь, и не то еще выносила... Кто верит в Русь, тот знает, что вынесет она все решительно... Ее назначение столь высоко, и ее внутреннее предчувствие этого назначения столь ясно (особенно теперь, в нашу эпоху, в теперешнюю минуту, главное), что тот, кто верует в это назначение, должен стоять выше всех сомнений и опасений” (Ф. М. Достоевский).

Да будет так!

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N3, 2002
    Copyright ©"Наш современник" 2002

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •