НАШ СОВРЕМЕННИК
 

 

 

МОЛЮСЬ ЗА РОССИЮ!

Беседа Владимира Бондаренко с Василием Беловым

 

Василий Белов. Ну, что будешь выпытывать у меня?

Владимир Бондаренко. Что смогу, то и выпытаю. Как жил. Как писал. Как любил. Как боролся. Как депутатствовал. Все, что выпытаю, то и расскажу твоим читателям... Для начала, твое писательское кредо?

Белов: А что такое “кредо”? Какое-то нерусское слово. Ты объясни мне, я не очень понимаю...

Бондаренко: Рад   и чего ты пишешь?

Белов: Да я случайно стал писателем, и стал ли? До сих пор не знаю. Началось со стихов. Еще мальчишкой был, а стихи какие-то наборматывал. Потом стал читать их приятелям. Позже показал нашим писателям. Поддержали, потом один питерский журнал даже напечатал, тут я и обрел какую-то веру в себя. Очень важна первая публикация. Не было бы ее, может, так и стал бы столяром или еще кем. А потом в Литературный институт, уже после армии, поступил. Книжки стали издавать. Позже к прозе потянуло. Ну а зачем пишу? Это какая-то таинственная сила. Я пробовал объяснить и самому себе и читателям, чего я хочу добиться. Вот в “Ладе” об этом много сказано, о моем отношении к жизни. Чего-то и добился, если даже премии дают какие-то. Я не ожидал этого, когда начинал. Так получилось. А теперь даже стыдно.

Бондаренко: Стыдно-то за что?

Белов: За то, что так получилось. Поверь мне, Володя, на самом деле стыдно иногда перед людьми. За то ли я взялся в своей жизни? Я учился на столяра в ФЗО. И стал столяром. Плотником тоже стал. Я многие профессии освоил. И все равно за писательство стыдно. Я еще у Федора Тютчева читал о стыдливости страданий русского человека. Верно он подметил эту черту и даже назвал ее Божественной. Русский человек стыдлив. А я — русский человек и на самом деле много стыжусь. Слишком много нагрешил в своей жизни. А меня объявляют учителем, приходится выступать в роли учителя, это опасное дело.

Бондаренко: И какие же у тебя грехи, Василий Иванович, в литературе нашей?

Белов: Вот я до сих пор публицистикой занимаюсь. Напрямую свои мысли излагаю читателю. А надо ли это писателю, до сих пор не знаю. Недавно я прочитал статью Валентина Курбатова, он вспоминает наш конфликт с Виктором Астафьевым. Я сам активно включался в этот конфликт. А вот сейчас уже Виктора Петровича нет, и думаешь, надо ли было так конфликтовать...

Бондаренко: Мне кажется, этот конфликт все-таки начинал сам Виктор Петрович, и усердно начинал, и долговато все русские писатели старались не задевать его, не входить в конфликт... Но все-таки есть же черта, за которую не надо переступать... А то, что сейчас мы стараемся вспомнить о нем все хорошее, — правильно, по-русски, его уже нет, что же с ним сейчас воевать? Это лишь такие, как Фридрих Горенштейн, “Вместо некролога” о твоем большом друге Василии Шукшине печатают грязный пасквиль. Впрочем, и Горенштейна уже нет, и история литературы спокойненько все поставит на свои места. Кто чего стоил. А споры принципиальные в литературе были, есть и будут. Надо ли их стыдиться? Или ты думаешь сейчас, что писателю ни к чему идти в политику, размышлять о политике?

Белов: Куда ему деться? Конечно, писатель должен заниматься политикой своего народа. Осмыслять зигзаги русской судьбы. Но место писателя все-таки определяется его художественной мощью, величиной и сложностью художест­венного замысла. Кстати, я обратил внимание, все хорошие писатели часто оказываются и неплохими художниками. И наоборот. Многие художники неплохо владели пером. Вспомни Коровина или Рылова...

Бондаренко: Талант всегда многогранен. Да и сам ты, Василий Иванович, в чем только себя не пробовал. И драматург, и поэт, и прозаик, и блестящий публи­цист...

Белов: Это все — литература. А вот сейчас я пробую и живописью заниматься.

Бондаренко: Значит, надо к семидесятилетию в “Нашем современ­нике” или в хорошем вологодском зале выставку работ организовать. И все-таки, в России литература традиционно такое важное место в обществе занимала, уверен, и будет занимать в будущем, поэтому быть русским писателем всегда непросто.

Белов: Может быть. Тут зависит, конечно, многое от цельности писателя. От того, какую непосильную задачу он на себя взвалил. Какой Храм хочет построить. В этом я, наверное, максималист. А особенно сейчас, когда к отношение к жизни стало более религиозным.

Бондаренко: Тогда уж расскажи, как пришел к Богу.

Белов: Это и мучает меня, что я очень уж долгое время был атеистом. Причем воинственным атеистом. Мне и сейчас, конечно, далеко до полноты христианского понимания и всепрощения, но стремлюсь к православной вере. Через ту же тютчевскую Божественную стыдливость стараюсь понять самого себя. Вера — это серьезное дело... И ее никакими знаниями не обретешь. Может, даже наоборот. О ней и говорить много нельзя. Но только придя к ней, начинаешь многого стыдиться в своем прошлом. Стыдиться иных поступков и даже собственных произведений, пусть даже их и прочитали миллионы людей. То ли я написал, что надо человеку? Что надо народу? Вот это меня и мучает. А пока наш народ не обретет Бога в душе своей, до тех пор не вернется и наш русский лад. А как трудно пробуждаться после атеистического холода, как тянет многих в фальшь сектантства или еще куда...

Бондаренко: Конечно, ты прав. Стыдливость всегда была присуща русскому сознанию, также как и терпение, сострадание.

Белов: Все русские люди с этим чувством ходят. И вот, приходя к своему нынешнему возрасту, начинаешь понимать, что сделал много ошибок, которых уже не исправить. С другой стороны, понимаю, что и ошибки эти связаны тоже с судьбой страны, с той средой, в которой я в детстве жил, с семейным воспи­танием. Вот что важно. И что сегодня окончательно добивают — семейное воспитание. У моего поколения беда была одна, почти у всех не было отцов, у кого на фронте погибли, у кого раскулачили или расстреляли, как у Шукшина. Я умудрился выжить без отца. Отец погиб на фронте в 1943 году, когда мне было десять лет... Все невзгоды, связанные с крестьянской бедностью, не минули меня. Несмотря на то, что отца убили на фронте, нам и корову Березку пришлось отдать государству в налоги, и даже амбарчик, срубленный матерью еще вместе с отцом Иваном Федоровичем, вынуждены были отдать вернувшемуся с фронта солдату. Не то, что сочувствовали и помогали семье погибшего воина, скорее наоборот. Может, чудом каким-то уцелели. Потому и школу вовремя не закончил, не получил должного образования. Я, например, завидую по-хорошему и Кожи­нову, и Семанову, и Михайлову, всем, кто вовремя получил хорошее образование. А я не получил даже аттестата в свое время. А ведь я тоже когда-то мечтал об университете, тянулся к знаниям. Все должно к человеку вовремя приходить. Нельзя опаздывать в жизни. Как бы потом ни наверстывал, все равно до конца не наверстаешь. Я еще даже Льва Толстого не всего прочитал до сих пор. И много чего другого.

Бондаренко: Конечно, жаль, что таким, как ты — сиротам и безотцовщине, в жизни все очень тяжело давалось. И все же познал ты с этой лихой тяжестью жизни и ту глубинную правду о человеке, которая никакими знаниями не дается. Когда такие,  как ты, крестьянские дети почти в одно время вошли в русскую литературу: Шукшин, Распутин, Лихоносов, или постарше, фронтовики Носов, Абрамов — с этим горьким знанием народной жизни, с неполным образованием, но с прекрасным знанием простого человека, — вы же создали новую классику в русской литературе, принесли те знания, те образы и характеры, те сюжеты, которых не было даже у Льва Толстого. Это разве не важно для России? Все-таки проза прекрасных городских интеллектуальных писателей Юрия Бондарева или же Юрия Казакова, Георгия Семенова или Александра Проханова — это совсем другая проза, с иным знанием жизни, с иными героями, с иными сюжетами. Вы, именно вы, пусть часто и недостаточно образованные, не столь эрудиро­ванные, стали настоящим мировым открытием в литературе, на долгое время стали самым настоящим авангардом в литературе, ибо до вас такой народной крестьянской болевой, совестливой прозы не было.

Белов: Ты, Володя, говоришь о положительном моменте. Может, так и есть. Ты — критик, тебе виднее. А я говорю о каких-то личных потерях и лишениях, которые и сейчас во мне чувствуются. Мешают добиться того, чего хотелось бы. А сколько попреков в наш адрес было всей этой прогрессивной критикой сделано? Этими университетскими всезнайками из интернационалистов. А как мне было поступить в университет без аттестата? И сколько ребят талантливейших было по Руси, так и пропавших в нужде, в безнадежности, в полуобразованности. Намертво закрыты дороги были, у нас даже паспортов не было, куда денешься? Пробивались, конечно, кто как мог. Тот же Шукшин, или Астафьев тоже, может, и злость излишняя у него накопилась из-за этих лишений, Рубцов Коля, Валерий Гаврилин... Все-таки положение крестьян было в мое время почти что крепостное. И все это понимали. Помню, мне Твардовский Александр Трифонович при первой встрече так и сказал в ответ на мои радикальные требования дать всем крестьянам паспорта: “Разбегутся же все...”. Вот сейчас и разбежались.

Бондаренко: И все же вы сами и стали народными защитниками — своей же прозой. И несмотря на всю твою зависть, я поставлю рядом, к примеру, написанное теми, о ком ты говорил: Семановым, Михайловым и другими, при всем моем к ним глубочайшем уважении, и написанное вами — писателями, прозванными “деревенщиками”, — конечно же, художественная тяжесть вашего креста будет весомей.

Белов: Важнее всего в литературе, наверное, нравственная сторона дела. Пусть у меня не было аттестата, пусть не было классического образования, а нравственное воспитание я, думаю, сумел получить. И от земляков своих, и особенно от своей матери Анфисы Ивановны. Это навсегда уже осталось во мне. Хоть я при жизни матери и не показывал свои нежные чувства, стеснялся даже ласково поговорить с ней при посторонних. А вот не стало ее, до сих пор в себя придти от ее потери не могу.

Бондаренко: А в литературе были у тебя такие наставники, кто помог тебе, оказал влияние?

Белов: Еще в детстве я благодаря отцу и с героями Шолохова познако­мился, и с героями Твардовского. Мне даже не сами писатели запомнились, они как бы были в стороне, а их герои — Григорий Мелехов и Василий Теркин. Это ведь и есть главное в литературе — дать своего героя. Чтобы читатель не тебя знал, а героев твоих. Сам писатель на первый план не должен выходить. Это если не смог своих героев настоящих создать, тогда и начинает писатель себя подсовывать. Мол, вот я какой, посмотрите на меня. А ты героя прежде покажи...

Бондаренко: Вот Ивана Африкановича все и знают. И даже корову Рогулю...

Белов: Когда я уже сам пришел в литературу, более-менее забавляться начал стихами, полез туда, куда мне не положено было без образования, надо было дома строить или табуретки делать, а я вздумал стихи писать. Тут мне никто не помогал. Сам нахально полез вперед.

Бондаренко: Судя по всему, Василий Иванович, ты — дерзкий человек? Не боишься лезть, куда не надо. Писать о том, о чем не положено. Как ты считаешь, нужна дерзость в литературе?

Белов: Дерзость везде нужна. Вот и тебе, Володя, желаю быть таким же дерзким и бескомпромиссным, каким я тебя помню с давних времен. Без дерзости человек не сможет ничего путного сделать. Он начинает стесняться, и даже мысли у него начинают путаться. Стесняться можно в быту. А в деле своем, если хочешь сделать что-то настоящее, если замахнулся на громадное, обязательно надо быть дерзким. Вот я и дерзил, как мог.

Бондаренко: Дерзким было в свое время “Привычное дело”, даже Твардовский этой дерзости, похоже, испугался. Дерзким был и роман “Все впереди”.

Белов: Все связано еще с моим крестьянским происхождением. Я хотел первым делом защитить своих земляков, простых русских людей, которым уж совсем невмоготу было. Я все-таки и с Мишей Лобановым спорю, и с Прохановым, и с тобой насчет Иосифа Сталина. Надо признать, Сталин выкрутился за счет русского крестьянства, но его же и погубил. Тут можно говорить очень много и долго. Я считаю, что нам коллективизация обошлась не менее трагично, чем Великая Отечественная война. Которая тоже прежде всего по деревне ударила, обезмужичела деревня после войны окончательно. Да и в послевоенные годы нужда и лишения не покидали крестьянскую Русь. Конечно, Сталин много сделал для государства, и то, что от троцкистов избавился — большое дело было сделано. Но возился он с ними довольно долго, и в отношении деревни все-таки их линию долго тянул. Да, он их потом обманул и прижал как следует. Но за то, что прижал крестьянство и загнал его в колхозы на нищую жизнь, я его осуждаю. Не то, что я совсем колхозы отрицаю. И там работали честные люди. И в партии немало честных тружеников было. Я ведь сам короткое время побывал партийным работником. Работал секретарем райкома комсомола. И даже членом ЦК КПСС был. Но это уже в горбачевское время. Ведь тоже стыдно нам за такое участие. Стыжусь своей работы в ЦК КПСС в горбачевское время, будто я в развале страны поучаствовал.

Бондаренко: Но, я думаю, ты и такие, как ты, скажем, Валентин Распутин в президентском совете, наоборот, старались, как могли, спасти страну. Только сил зла было больше. Новые троцкисты набрали силу. И Горбачев-то уже под ними был, и обманывать их, как Сталин, не собирался.

Белов: Конечно, я делал, что мог. Но все равно, люди правильно меня упрекали за это соучастие.

Бондаренко: И все же ты себя считаешь советским человеком?

Белов: А какой иначе? Я не буржуазный человек. Советский человек, по-моему, это прежде всего и русский человек. Потому что вне национальности людей не существует. Возьмем хоть еврейскую братию, она вся насквозь национальна. Они же все гордятся своими корнями. А что, нам, русским, гордиться нечем? Вот я и горжусь своими крестьянскими русскими корнями. И я всегда был за национальную советскую Россию, а не за интернационально-еврейский айсберг, который должен был неминуемо распасться на осколки и потянуть за собой, к сожалению, многих русских людей. Мы должны понять, что нас то и дело заманивают в ловушки, то интернационализмом, то демократией, и потом с большим трудом, с большой кровью мы вылезаем из этих капканов.

Бондаренко: Ты говоришь о том, с каким трудом и с большим опозданием прорывался к знаниям. И все-таки, это было целое поколение крестьянских детей, пришедших в науку, и в культуру, и в политику. Как думаешь, сегодня из нынешней деревни может деревенский подросток прорваться в литературу? Не перекрыты ли нынче пути народным талантам с гораздо большим усердием, чем в ваше время?

Белов: Если человек мужественный и талантливый, с дерзостью, о которой мы только что говорили, он может пробиться. Нельзя притворяться, что тебе, мол, никто помощи не оказывает. Пробивайся, будь смелым. Я помню, писал стихи, как убегал из колхоза:

 

Нет, я не падал на колени

И не сгибался я в дугу,

Но я ушел из той деревни,

Что на зеленом берегу.

Через березовые склоны,

Через ольховые кусты,

Через еврейские заслоны

И комиссарские посты.

Мостил я летом и зимою

Лесную гибельную гать...

Они рванулись вслед за мною,

Но не могли уже догнать.

 

Бондаренко: Мы много уже говорили о бедах старой деревни, но она еще жила. Еще дышала. А что сегодня с ней, с той же твоей Тимонихой?

Белов: Деревни сегодня нет совсем. Она погибла. Сначала под ударами сталинской коллективизации, потом под ударами войны, далее последовали хрущевские удары, ликвидация малых деревень и тому подобное. И все это на моей памяти. Весь двадцатый век непрерывные удары по русской деревне и русскому крестьянству. Перестройка добила окончательно. Советская власть — была нормальная власть, даже сталинская власть, и народ к ней приспособился. А потом началась ненормальная власть, которой народ просто не нужен. Советская власть была создана и Лениным, и Сталиным, и даже Троцким, всеми больше­виками, и государство, надо признать, было создано мощное. Может быть, самое мощное за всю русскую историю. И вот его уже нет и не будет. Нет и советской власти. Я понимаю, что и я приложил руку к ее уничтожению своими писаниями, своими радикальными призывами. Надо признать. Я помню, как постоянно воевал с ней. И все мои друзья-писатели. Вроде и прав был в своих словах, но государство-то разрушили. И беда пришла еще большая.

Бондаренко: Не совсем согласен с тобой, Василий Иванович. Я сам критикан был еще тот, недаром в “Правде” ругали. Но ведь эта критика и на пользу была. Мощному государству не страшна критика, не страшно даже диссидентство. Сильное могучее государство отбрасывает их на обочину без ущерба для себя, но какие-то выводы делает, к чему-то прислушивается. Не будь вас, “деревен­щиков”, может, до сих пор в деревне без паспортов люди сидели. Правда, не разбежались бы... Вот так всегда: правда государства и правда человека, правда государства и правда народа не всегда и не во всем совпадают. Но в сильном государстве даже полезно критиковать его минусы, его несов­падения с народной правдой.

Белов: С этой твоей мыслью, Володя, я совершенно согласен. Когда нет государства, то и народа не будет, и человека не будет, и никакая критика не нужна. Когда есть государство, и армия сильная есть, писатель должен быть на стороне народа. Но вот беда, и ты это знаешь. Когда было это могучее госу­дарство, не так просто было даже талантливому писателю сказать свое слово, пробить эту брешь непонимания нужд народа. Ты вспомни сам свои злоключения с цензурой. Запреты статей и так далее. Цензура соответствовала мощи госу­дарства. Я конечно, приспосабливался к ней, но, может быть, и из-за этого тоже стыдно. Много раз приспосабливался, корежил уже написанное. Умалчивал существенное...

Бондаренко: Может быть, эта необходимость заставляла писателя находить глубинный язык, добиваться большей художественности образов. Всю правду высказать через образ героя, минуя слова и мысли, минуя голую публицистику, так всегда и возникают совершенные тексты.

Белов: Я не знаю, у всех писателей по-разному. Например, Вячеслав Дегтев ведет себя в соответствии со своим характером и даром, а Дмитрий Балашов вел себя совсем по-другому. Все находят свой выход. Нет одинаковых писателей. Если человек почувствовал в себе эту природную одаренность, он уже дальше будет выявлять ее исключительно своим способом. В том числе и с цензурой бороться по-разному.

Бондаренко: Но есть же близкие по духу писатели, по образу мысли, по направленности, в конце концов, по национальному мироощущению. Кто тебе был близок в литературе, с кем ты общался, не чувствуя чужести, был откровенен до конца?

Белов: Я чувствовал всегда сильное влияние своего старшего друга, может, даже наставника — Александра Яшина. Мы были очень близки с Федором Абрамовым, Василием Шукшиным, Николаем Рубцовым. А если взять мою раннюю пору, то на меня всегда очень сильно влиял Борис Шергин, изумительный архангелогородский писатель. Да и мыслитель тоже. Он и сейчас на меня влияет. Всегда лежит его книжечка мудрых мыслей на столе. Шергин для меня был примером, образцом в литературе. Образцом писательства. Если почитаешь его всяческую поморщину, такую образность находишь, такие сюжеты смелые и неожиданные. Борис Шергин — это далеко непрочитанный и недооцененный русский классик. И главное, я его с детства люблю читать. Как научился читать, так мне попал в руки Шергин, и я с ним не расстаюсь. Жалко, что я с ним так и не встретился. Знал же, что он живет в Москве, мог его найти, как находили его Юра Галкин или Володя Личутин. Я все время собирался сходить к нему. А стеснялся. Представь себе, стеснялся. Я вроде и дерзкий, как ты говоришь, а всю жизнь стеснительный был. Меня кто хвалит, а я стесняюсь. Вот иду на выставке Ильи Глазунова, а он издали увидел меня, а там на открытии масса всяких политиков, знаменитостей было, и кричит, вот идет такой-то гениальный Белов. А мне хоть сквозь землю провалиться, как так можно при всех кричать. Хоть с выставки убегай. Вот и Шергину стыдно было мне как-то помешать, позвонить, сходить к нему со своими разговорами. Все откладывал и откладывал. Так и дооткладывался до той поры, когда Шергин ушел из жизни. Теперь стыдно, что не успел сходить к нему. Небось, не чужой бы был.

Бондаренко: Очевидно, такие моменты были в жизни каждого писателя. Я, скажем, сожалею, что не успел встретиться с Шукшиным, а была возможность, что с Георгием Свиридовым так и не сделал беседу, хотя и договаривались с ним об этом, стыдно, что маму не привез на свой юбилей из Петрозаводска. Дай Бог теперь еще успеть нам всем сделать то, что должны, что можем. Все-таки русский писатель никогда не живет и не пишет для себя одного, в собственное удовольствие, это была бы смерть русской литературы. Даже Владимир Сорокин нынче признался, что для него содержание стало важнее формы, значит, для чего-то пишет. Кому-то хочет передать свое содержание, свои мысли. Так что провалились все попытки новых идеологов изменить менталитет русского писателя. Увести его от жизни. Уверен, восстановится и привычный литературо­центризм, с которым так долго боролись все отечественные литературные либералы. Вот и твое слово, думаю, еще услышат многие поколения читателей.

Белов: А как вообще писательством я занялся, ты еще спрашивал... Однажды мы с приятелем своим возвращались весной с нашего озера по речке. И я вдруг начал ему какие-то свои беспомощные стишки читать. Приятеля этого уже нет. Чего читал, не помню. Приятель летчиком потом стал. Володя Мартьянов... Все мои приятели уже ушли из жизни. Все люди, которых я любил в детстве. И дружил в детстве. Никого не осталось. Осталась одна Маша Павлониха, как мы ее звали. Она еще жива, она училась со мной вместе в первом классе. А все остальные умерли.

Бондаренко: А деревня-то дышит еще?

Белов: Деревня дышит, когда печи дышат. А печи в ней дышат теперь только летом, в дачный период, и то не все. Деревня погибла практически. Сколько тысяч деревень русских погибло. Лучше не говорить. Хотя бы только на нашей родной вологодской земле. Я слышу иной раз по телевидению или в газете читаю, мол, наша деревня жива. Наш колхоз жив, наш сельсовет жив... А я утверждаю, что тысячи деревень исчезли с лица земли. Я об этом писал и в прозе своей, не только в публицистике. Есть такой рассказ, как я ночую в деревне. И спрашиваю старенькую хозяйку: куда исчезла деревня? Она хохочет и говорит: через трубу и в синее небо ушла...

Бондаренко: И что, больше никогда не возродится? Ты сам по складу своему, по чувствам своим пессимист или оптимист?

Белов: Скорее всего, я пессимист. Но, если ты, Володя, спрашиваешь, возродится ли деревня, в этом плане я даже оптимист. Верю в возрождение Родины своей. Не только в возрождение деревни своей и земли вологодской, отеческого гнезда, но в возрождение всего нашего государства. Куда от этого денешься? А вот когда оно будет? Может, уже ни тебя, ни меня не будет на земле.

Бондаренко: Есть что-то близкое в тебе, Василий Иванович, от твоего главного героя Ивана Африкановича? Похож ты своим характером на него?

Белов: Полно общего. Есть сходство, безусловно. Но, конечно, полного сходства у Ивана Африкановича ни со мной, ни с тремя-четырьмя прототипами нет. Это же художественная литература. Что значит сходство с героем? Василия Шукшина бы спросили, он бы сказал: да, был человек, которого я описал. Так и у меня. Сначала, когда писал “Привычное дело”, имел в виду одного земляка, потом другого, дальше еще. Три-четыре, не больше. Но вместе-то получался совсем иной художественный герой. Скажем, Костя Зорин из “Воспитания по доктору Споку” — это я сам, мое отношение к жизни, а Иван Африканович — частично я сам, частично другие люди. Всегда ведь берешь из окружающей тебя жизни детали характера. Какие-то особенности. Я всех их помню хорошо.

Бондаренко: Когда ты взялся за роман “Все впереди”, поднял такую острую тему, ты чувствовал, что будет большой скандал вокруг него?

Белов: Конечно, чувствовал. Я знал, чем это обернется. Но дело-то было сделано. И сейчас вновь издали. Значит, надо нашему читателю. Я уверен, русская литература еще не раз вернется к этой теме. Бесстрашно вернется, особенно на нынешнем материале. И я чувствую себя в некоторой степени первопроходцем. Горжусь этим. А вот что будет дальше с нами со всеми, со страной нашей, с народом — неизвестно еще никому. Хочется верить в возрождение, а может, нас совсем доконают? Не знаю. Но есть же еще живые силы. Есть живые люди. Даже молодежь есть, которая не даст доконать себя совсем. Мы еще поживем.

Бондаренко: По характеру своему ты, Василий Иванович, максималист?

Белов: Не знаю. Я вот что хотел бы тебе сказать. Вот я получил лишь семилетнее образование поначалу, а куда я с ним мог пойти из деревни? Вот стал счетоводом в колхозе. Там все было запутано, а я запутал еще больше и ушел с этой работы в школу ФЗО. Это был мой побег из колхоза. Нас было пятеро у матери. Мы со старшим братом сами дом достроили отцовский. Знаешь, как это делается? Что надо, чтобы прорубить окна и двери? Великая наука плотницкая. Мы сделали потолок. Пол. Мать купила мне гармонь, я к этому времени играть научился. Мать гордилась тем, что я у нее такой музыкальный, и пригласила моего приятеля в гости. Впервые в жизни ко мне пришел гость, который даже сплясал по нашему новому полу... Крестьянство — это такое разнообразное занятие, которое в себя все вмещает. И искусство, и экономику, и многие рабочие профессии. Но если хочешь чего-то большего, есть тяга к образованию, моих семи классов было мало. Вот через школу ФЗО и вырвался к образованию. В армии четыре почти года, а потом уже Литературный институт.

Бондаренко: А Литературный институт много дал? С благодарностью вспоми­наешь?

Белов: Конечно. Я был сам заинтересован в нем. Я учился в семинаре у Льва Ошанина. Безобидного в общем человека. Хотя как-то и назвал он мои стихи кулацкими. Вылез его интернационализм. Царили у нас там в семинаре Гена Русаков и Ваня Лысцов, но и я был не на последнем счету. Скрывать не буду, мне ведь помогло и мое членство в КПСС, работа перед институтом в райкоме комсомола. Меня в институте первое время ректор все хотел тоже к комсомольской работе привлечь, хорошо нашелся ныне покойный уже Вячеслав Марченко. Так что я мог спокойно заниматься литературой... Самая главная мысль моя, которую я сейчас считаю важной и для себя лично, и для всей России: нам нужна последовательность в жизни. Одно за другим. Не перескакивать через этапы, но и не упускать, не опаздывать. А что такое последовательность? Ты же не будешь говорить по телефону, пока не наберешь номер. Так и во всем другом.

Бондаренко: То есть нам пора приходить к спокойной эволюционности в своем развитии.

Белов: Ну, я называю это последовательностью. И политики, и ученые сплошь и рядом нарушают этот закон последовательности. И в борьбе, в сопротивлении режиму, в нашем русском бунте тоже должна быть последовательность. Вот Емельян Пугачев не соблюдал последовательность и проиграл. А у большевиков была строгая последовательность, даже жестокая последовательность, и они выиграли, победили. Где они нарушили эту последовательность и потерпели нынешнее поражение, сейчас говорить не будем. Последовательность должна быть и в жизни человека, в семье, в воспитании, в образовании...

Бондаренко: А твоя писательская жизнь была последовательная?

Белов: В том-то и дело, что нет. Нарушал я везде ее. Я перепрыгивал через многие вещи. Благодаря этой самой дерзости своей, о которой ты говорил. А на самом деле дерзость в нарушении последовательности не нужна. Ты говорил о самом главном моем свойстве, о максимализме во всем. А я тебе скажу, что самое главное мое свойство — эмоциональность. Крестьянская эмоциональность.

Бондаренко: Ну, а перестройка — это же тоже нарушение последователь­ности? Может быть, ты и прав: подобно Китаю, мы последовательно избавлялись бы от излишних комиссарско-интернационалистических зигзагов и под руко­водством партии строили бы новую экономику, новое общество, постепенно приобретая необходимые черты для развития всего общества. А мы опять прыгнули неведомо куда всем народом, всей страной, в бездну разрухи. И не знаем, как выбраться...

 Белов: При всем моем критическом отношении к многим минусам в советском обществе, я категорически против перестройки. Много могу расска­зывать, как я воевал и в Верховном Совете СССР, и в ЦК КПСС. Ты посмотри, как была разрушена во время этой мерзкой перестройки вся русская национальная культура! Я ничего не воспринимаю в нынешнем обществе. Я все свое отношение уже давно высказал в публицистике. Наша демократическая так называемая революция разделила русский народ. И старается делить его, дробить на все более мелкие составляющие. Нас лишают нашей национальной и духовной цельности. А когда душа начинает дробиться, невозможно никакое созидание. Без этого дробления им, этим “дерьмократам”, нас было бы никак не победить. Без дробления всех и вся невозможно было разрушить созданное Сталиным цельное государство. Должен признать, Сталин создал такую могучую державу, что почти невозможно было нашим врагам ее уничтожить. Значит, мы сами виноваты, сумели нас всех раздробить. Разрушили армию. Ее сознание. Солдат потерял уверенность, офицер не знает, во имя чего служит. О каких победах можно говорить в такой армии? Разрушили великолепную науку. И сотни тысяч ученых уже разъехались по всем странам мира. Или работают кем угодно. Дворниками или бизнесменами, но не в своей науке. Разрушили культуру. И только тогда разрушилась цельность народа.

Бондаренко: Народ потерял веру в писательское слово. Литература потеряла своего читателя. Думаю, что если и начнется возрождение страны, то первыми заметят это писатели, первыми обретут новое понимание национальной идеи. И эти книги вновь будут востребованы всеми.

Белов: Для меня в литературе, впрочем, и в жизни тоже, очень важна эстетика, как это ни покажется иным моим читателям странным. И только благодаря своему чувству эстетики я стал писателем. Эстетика есть во всем.

Бондаренко: Насколько я понимаю, твое понимание эстетики и выражается хорошим и коротким русским словом “лад”.

Белов: Да, в этой книге я целые главки посвятил эстетике. Любой быт весь целиком состоит из эстетических элементов. Быт семьи — это тоже эстетика. Я сейчас тебе на примере покажу, как разрушается семья. Исчезла семейная поэзия. Когда исчезает семейная поэзия? Когда исчезает лад в семье, терпимость, жалость, ласка, доброта и любовь. Без лада в семье, без семейной поэзии начинаются в доме и драки, и ссоры, и даже убийства. Красота должна быть во всех семейных отношениях, между всеми членами семьи, даже между зятем и тещей.

Бондаренко: Что такое писательское ремесло? Это для тебя необходимая работа, приобретенная профессия, или пишется по вдохновению, с неким творческим наслаждением от написанного?

Белов: Я не знаю, что такое писательское ремесло. Каждый пишущий человек относится к нему по-своему. Я боюсь делать какие-то обобщения. И художник каждый тоже обретает свой стиль работы, свое понимание ремесла. Вот мой друг, замечательный вологодский художник Страхов, он недавно стал академиком, для него это даже неожиданным было. У него своя манера письма и своя манера работы. Я люблю иногда наблюдать за ним. За писателем-то так не понаблю­даешь. Пишет себе что-то в тетрадь и пишет. А что и зачем — никто не знает.

Бондаренко: А в деревенской прозе была своя, присущая всем ее лидерам, особая эстетика, которая вас объединяла? Или же объединило понимание крестьянской народной жизни, а творческой близости не было?

Белов: Ну, скажем, с Валентином Григорьевичем Распутиным меня свела, по-моему, политическая близость наших позиций. Но и в понимании эстетики мы сошлись. А вот с Виктором Астафьевым я еще в Вологде не во всем сошелся. Когда он жил у нас, я помню, как в эстетическом плане у меня с ним постоянно разногласия были. Когда он написал “Пастуха и пастушку”, он прежде всего мне дал прочитать рукопись. Я прочитал внимательно и сказал ему довольно резко, наверное, не надо было так, мол, можно за счет сокращений сделать такую изюминку, которая останется на века. Все равно она останется, и в таком виде, но можно было еще усилить ее воздействие художественное за счет только одних сокращений. Я был ортодоксом и максималистом в своем подходе к мастерству. А он жалел. И не только меня не послушался, а еще и увеличил повесть. Видишь, какая разница в подходах.

Бондаренко: Думаю, в эстетическом подходе тебя многое объединяло с Николаем Рубцовым?

Белов: Безусловно. В эстетическом плане он был ближе всех мне. Сама поэзия действует не так, как проза.

Бондаренко: Ты написал не так давно великолепные воспоминания о Василии Шукшине “Тяжесть креста”, а о Рубцове не думаешь написать?

Белов: Дай мне освободиться от той тяжести, которую я взвалил на себя, взявшись за книгу о Валерии Гаврилине, изумительном композиторе, моем земляке. Когда закончится эта эпопея моя, я, может быть, займусь воспомина­ниями и о Викторе Астафьеве, и о Николае Рубцове. Если я сам выживу. Неизвестно еще, как я напишу свою книгу о Гаврилине. Уже столько событий было вокруг ненаписанной книги. Неприятных и даже трагических.

Бондаренко: А как ты сблизился с Гаврилиным? Он жил в Питере, композитор, ты в Вологде. И от музыкального мира все-таки далек.

Белов: Ну, он наш, вологодский родом. А сблизился, как ни странно, через Николая Рубцова. Рубцов — сирота, и Гаврилин был сирота. Я даже статью одну написал о них обоих сразу: о Рубцове и о Гаврилине. Это российское сиротство меня и привело к ним, ведь я и сам — безотцовщина. Но у меня хоть мать была, а у них никого. И потом — сама его музыка мне близка, это, может быть, наш последний композитор национальный, чувствующий мелодику русской песни, русского напева. Недаром его так ценил Георгий Свиридов. Кстати, и он тоже помог мне сблизиться с Гаврилиным, понять его.

Бондаренко: Вот уже вырисовывается круг близких тебе по жизни и творчеству людей. Рубцов и Гаврилин, Шукшин и Яшин, Распутин и Романов, кого еще надо бы добавить?

Белов: Виктора Лихоносова, Володю Личутина, хоть я его и критикую частенько, конечно же, Дмитрия Балашова... Мне жалко очень его, так погиб нелепо, такой замечательный и близкий мне писатель был. У нас с ним полностью согласие во всем было при всех наших встречах. Мы же не раз вместе путешествовали, и естественно, обсуждали все, что происходит в России, историю России, национальный вопрос, события в Югославии, отношения между славянскими народами. И, конечно же, проблемы литературы, вышедшие книги, творчество разных писателей. И ни в чем не было разногласий. Помню, оказались как-то на ночлеге, катались по Волхову, а в таких поездках люди сближаются совсем или расходятся. Это тот самый пуд соли, который надо съесть вместе. Мы сблизились с Балашовым очень тесно. Для меня была такая трагедия, когда его убили. И как-то все замолчали о нем. Представьте, что убили бы Окуджаву или еще кого из наших либералов. Какой бы шум стоял и по телевидению, и в прессе. А тут убит крупнейший исторический писатель России, и все отмолчались...

Бондаренко: Наверное, так же замалчивают нынче Василия Шукшина, Владимира Солоухина, того же Федора Абрамова. Хотят вычеркнуть из списка русскую национальную литературу. Почему-то именно славянская православная культура больше всего раздражает мировую закулису. Как дружно вся Европа налетела на Югославию, которую так любил тот же Дмитрий Балашов. И кого они якобы защищали от сербов? Все тех же исламских фундаменталистов, окопав­шихся в Косово. По-моему, Европа сама уже давно не понимает, что творит. Аппетиты хищных американцев еще можно понять, но зачем Европе нужны были бомбежки Белграда? И почему наше российское руководство так дружно предало сербов, как бы не заметив этих бомбежек, этого раздробления союзной нам Югославии?

Белов: Вкупе с Черномырдиным еще и Олбрайт с Митковой тогда, помню, совсем обнаглели. Они готовы были бомбить и Вологду, и Москву... Во время одного из визитов своих на Балканы мне подарили стихотворный сборник поэта Дудича. Его биография весьма интересна. И я заразился переводами. Поднапряг­шись, я перевел сначала несколько строк, потом и несколько стихотворений. Если не возражаешь, я прочитаю один из переводов:

 

Дорогами предков, Отчизна, иди!

Обманет не ястреб, кукушка из леса.

Отринь, мой народ, обходные пути,

Отвергни призыв путеводного беса.

И Бог да спасает твоих удальцов,

Как это бывало уже не однажды,

Презри мудрость глупых и дурь мудрецов.

Предательский нож изнывает от жажды.

Последнюю жилу ему не проткнуть!

(У храброго труса задача такая.)

Но гром поднебесный не ищет свой путь,

В скалу пробивается нить золотая.

И витязи Косова, павшие ниц,

Встречая без страха орду чужеземцев,

Впервые узнали про доблесть убийц,

Губивших твоих стариков и младенцев.

Мужайся! Хоть знамя в руке подлеца,

Вручающей вражьи медали,

В бандита она обратила борца,

Священника — в сборщика дани.

 

Хотелось перевести и стихи Радована, но до них у меня руки пока не дошли. Зато запомнились на всю жизнь две встречи с Радованом Караджичем, запомнилось и его общение с боевыми соратниками, такими, как лидер Сербской Краины, смелый и мужественный Мартич. У Югославии и Сербии эта область была отнята силой оружия. Да что говорить о лидере Краины Мартиче, если сам президент Милошевич был отнят у независимой страны тоже силой оружия... Помню, как в те дни, когда мы с ним, президентом Милошевичем, беседовали в его резиденции, прикатила в Сербию Татьяна Миткова. Немного прошло недель после того времени, как ООН приказала Карле дель Понте судить президента независимой страны. И президента Милошевича, по сути, украли. За что? За то, что он, как мог, защищал достоинство и суверенность своего государства? Миткова, конечно же, содействовала, как могла, этому “демократическому” процессу...

Бондаренко: Мне тоже довелось один раз встречаться с Карад­жи­чем. Поэт, национальный герой. Он и внешне выглядит как герой, высокий, колоритный. Помню, он нам прочитал свои стихи на сербском. Он, к счастью, до сих пор неуловим для своих врагов, надеюсь, таким и останется. И в это же время, когда европейцы бомбили сербские города, самые лютые чеченские боевики, тот же Салман Радуев, проходили лечение в европейских центрах. Еще раз скажу, для меня загадка, почему Европа поддерживает исламских террористов в Чечне, в Косово, во всех других горячих точках и в то же время так агрессивна к славянским православным странам?

Белов: Европа сама давно под влиянием мировой закулисы, ни в чем не может отказать той же Америке. В каком-то интервью я уже рассказывал, как мы прорывались сквозь обстрел в Сербскую Краину. Тогда Милошевич еще правил всей Югославией, а теперь она повержена и раздроблена. Одна моя встреча с Радованом произошла на православную Пасху. После официальной встречи стояли мы в храмовой тесноте. Не записал я, кто служил литургию, и жалею. Чисто русское это свойство — жалеть об упущенной возможности. Поздно, теперь уже ничего не вернешь. Может, и в Сербии больше не побывать, а “демократы”, быть может, проникнут с танками не только в югославские города... Между Ельциным и Путиным нет разницы. В 1998 году через газету “Советская Россия” я писал Караджичу: “Дорогой наш друг Радован, держитесь и не сдавайтесь!” Но госпожа Олбрайт, единокровная госпоже Митковой, была безжалостна, хотя она и спаслась в войну именно в Югославии. Сербию НАТО хотело бомбами стереть с лица земли. Сербы отстояли свою свободу и спасли своих мужественных защитников Караджича и генерала Младича. Когда наша делегация побывала на местах жестоких боев, мы поклонились могилам сербов и русских добровольцев. Так русские ли добровольцы предали сербов? Или Швыдкие с Митковыми?

Бондаренко: Вернемся к литературе. Удалось ли тебе написать уже все задуман­ное в прозе? Или многое остается нереализованным? О чем-то мечталось, что-то задумывалось, но так до рукописи дело не дошло?

Белов: У меня, Володя, нереализованного в своей публицистике политической почти не осталось. Все вы с Прохановым и реализовали. Я читал долгие годы вашу газету “День”, а потом “Завтра” от корки до корки. Сейчас я немножко сбавил свой темп, не всегда успеваю, но слежу по-прежнему. И твои статьи все читаю, и прохановские передовицы. Я во многом согласен с вами. Ну а в прозе, конечно, планов было много. И сейчас еще надеюсь кое-что довершить.

Бондаренко: Что, на твой взгляд, главное в русской душе?

Белов: Совестливость. И религиозность. Иначе не распознаешь его. Хрис­тиан­ство — это и есть совестливость.

Бондаренко: Что же случилось с русской душой, когда почти весь народ стал атеистом, причем воинствующим?

Белов: Вот за это и страдаем мы до сих пор. Кара Господня. Не простил Он нам этот атеизм. И если не вернем свою душу, так и погибнем.

Бондаренко: Что же нам надо — смириться с этим наказанием в виде Чубайсов и Ельциных или бороться с ними?

Белов: Прежде всего нам надо жить. Значит, противостоять дурному. Почему не можем мы побороться за семью? Или за русских, нынче разбросанных по всем независимым республикам, лишенных всяческих прав?

Если говорить честно, я к Путину отношусь резко отрицательно. Чекист — он и есть чекист. Как губили русский народ, так и губят. И проснется ли русский народ от спячки своей — не знаю.

Но мы обязаны будить. Я только этим и занимаюсь все годы. Всей прозой своей. Будить можно по-разному, за плечо трясти, за волосы дергать. Ты ведь тоже максималист, Володя, подавай тебе пробуждение. А может, народу вы­спаться надо? Пусть еще поспит немного. Накопится энергия. Во время сна он тоже растет.

Бондаренко: Тебе исполняется семьдесят лет, можно уже подвести какие-то итоги?

Белов: Никогда не думал становиться знаменитым, ни о какой известности не думал. А вот и премии какие-то получил, книги выходят. Может, я даже лишка какого-то сделал в своей жизни. Никогда бы в молодости о таком подумать не мог.

Допустим, роман “Все впереди” я даже не мечтал написать. А он сюжетный. Я сюжет очень ценю в прозе, это организующее начало. Если нет сильного сюжета, нет и прозы. Почему я занялся драматургией? Потому что люблю сюжет, действие, когда есть начало, середина и конец. Талант должен чувствовать сам слабину в своих сюжетах и выстраивать их. Я с Мишей Лобановым спорил много о политике, а он прочитал роман “Все впереди” и написал очень хорошее письмо...

Бондаренко: Такому ортодоксу, как ты, наверное, пристало писать только ручкой? Или все-таки на машинке печатаешь?

Белов: Только ручкой. А потом жена или сестра перепечатывают. Это не только магия, но еще что-то, что трудно понять. Надо писать своей рукой. Мне необходимо непосредственное общение с бумагой, со словом. Когда каждая буква тобой написана. Та же буква “ё”, за которую я всегда борюсь. Раньше не зря же писали перьями, и как писали. Все лучшее в литературе все-таки написано перьями. И нам уже такого никогда не написать. Начиная с Библии и заканчивая нашими великими классиками. Пушкин-то перьями писал. А Николай Гоголь переписывал свои произведения по девять раз теми же перьями. Есть его письмо начинающему литератору. Первый раз написал все, что задумал, и спрятал. И забыл на время. Потом прочитать снова, сделать пометки, исправления и вновь спрятать и забыть. Так до девяти раз. Я думаю, что сегодня ни Личутин, ни Распутин так не пишут. Белов тем более. Я, например, самое большое — переписывал только три раза. Пытался подражать Гоголю. Напишешь. Забудешь, а потом вновь переписываешь. Чаще хватало только до двух раз. Реже три. Легче стало, когда машинку купил. Жена перепечатает, и уже по тексту машинописному я правлю. Так получалось до трех раз. А дальше уже бумаги жалко.

Бондаренко: Если уж ты заговорил о Николае Гоголе, то скажи, кто из русской классики тебе наиболее близок, и эстетикой своей, и сюжетами, и языком?

Белов: Достоевского я долго-долго не мог читать. А Щедрина и сейчас не могу читать. Не лежит душа к Щедрину, и все. С Федором Михайловичем так же было. Только спустя многие годы начал к нему привыкать. Любимое чтение у меня сейчас — Иоанн Златоуст. Отец Тихон подарил мне целую кипу Иоанна Златоуста. Такой замечательный писатель, ты бы знал. Еще сейчас много читаю Игнатия Брянчанинова, моего земляка. Он такие вещи писал, какие современному человеку никогда не написать. Уже сознание другое, прохудилось.

Бондаренко: А в русской литературе XX века кого бы ты назвал из лучших?

Белов: Я не буду оригинальничать. Льва Толстого, я думаю, никто не пере­плюнул еще. Он все-таки застал XX век. Максима Горького тоже ценю. А из последних называют Солженицына, но у меня не лежит душа перечитывать его. Почему? Не знаю. Наверное, виновата политика. А вот Николая Лескова люблю читать. Даже Глеба Успенского люблю читать. Вот очень люблю американца Джона Стейнбека. Чрезвычайно сильный писатель. Близок нашей классике. Фолкнера тоже высоко ценю, великий писатель.

Бондаренко: А что бы делал сегодня в нашей жизни Иван Африканович? Или таких людей уже нет даже в деревне?

Белов: Нет, они есть. Думаю, что также старался бы выжить. И дух не потерял, если не спился бы только. Стреляться бы не стал. Суицид, стремление к само­убийству, кстати, русскому человеку не свойственно. Ты должен нести свой крест в жизни, какой бы она ни была. В любых условиях.

Бондаренко: Ты думаешь, христианство способно нынче спасти Россию?

Белов: Не только способно, но и обязано спасти — христианство в душах наших. Значит, мы сами обязаны... История России продолжается и сегодня. И литера­тура наша русская продолжается. И нам надо делать сообща наше русское дело.

Бондаренко: Все наши читатели поздравляют тебя, Василий Иванович, с юбилеем. Дай Бог тебе долголетия, успешной работы над книгой о Гаврилине, а там, глядишь, дальше и новые книги замыслишь. Что бы ты пожелал своим чита­телям?

Белов: Победить. Я не думаю, что возможно какое-то восстание. Если бы было возможно, то уже и случилось бы. Все данные к тому, чтобы восставать народу, есть. Но поскольку мы — христиане, мы соблюдаем христианскую этику. Если придет война на Россию, я и в свои семьдесят лет пойду на войну. И как мой отец, погибну, может быть. Я молюсь за Россию каждый вечер и за свой русский народ, за родных и близких. Молюсь за спасение русских людей, за погибших в Чечне и по всей нашей стране.

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N10, 2002
    Copyright ©"Наш современник" 2002

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •