НАШ СОВРЕМЕННИК
Критика
 

МИХАИЛ КОНОНЕНКО

 

НЕИЗВЕСТНЫЙ М. Ю. ЛЕРМОНТОВ

(О “Песне про царя Ивана Васильевича,

молодого опричника и удалого купца Калашникова”)

 

 

Ц А Р Ь И В А Н В А С И Л Ь Е В И Ч,

К И Р И Б Е Е В И Ч,

К У П Е Ц К А Л А Ш Н И К О В

Именно в такой последовательности разместил действующих лиц в названии своего произведения Лермонтов. Однако Белинский, начиная работать над своей статьей о поэме, не обращает на это никакого внимания, и большую часть статьи он посвящает купцу Калашникову. Его последователи действуют еще решительнее и укорачивают в своем “прокрустовом ложе” название самого произведения: выкинув из названия “Песни” и грозного царя и его опричника, они получают укороченное название — “Песня про купца Калашникова”.

Зная об ошибке, допущенной Белинским, попытаемся освободиться от стереотипа восприятия образа Ивана Грозного, навязанного нам в результате этой ошибки и многократного ее тиражирования толкователями произведения. Попытаемся посмотреть на Ивана Грозного не глазами Белинского, а глазами самого Лермонтова с помощью его “Песни”.

В самом начале “Песни” мы видим царя, пирующего “во славу Божию, в удовольствие свое и веселие”, видимо, после очередной победы в продолжительной Ливонской войне. Царь весел, царь улыбается. Но вот один из опричников нарушает общепринятый порядок — не принимает участия в трапезе царя — “опустил головушку на широку грудь, а в груди его была дума крепкая”. Несмотря на то, что это любимый опричник царя — Кирибеевич, настроение Ивана Васильевича резко меняется — из веселого царя он мгновенно превращается в грозного:

Вот нахмурил царь брови черные

И навел на него очи зоркие,

Словно ястреб взглянул с высоты небес

На младого голубя сизокрылого, —

Да не поднял глаз молодой боец.

Вот об землю царь стукнул палкою,

И дубовый пол на полчетверти

Он железным пробил оконечником —

Да не вздрогнул и тут молодой боец.

Вот промолвил царь слово грозное —

И очнулся тогда добрый молодец.

Причину гнева царя автор “Песни” объясняет словами самого же Ивана Васильевича:

Неприлично же тебе, Кирибеевич,

Царской радостью гнушатися...

Вот она — участь слуг царевых: ты не можешь радоваться, когда царь грустен, и не можешь грустить, когда царь весел, а если ты считаешь для себя возможным омрачать общую картину царской радости, то тебе недолго и с головой расстаться. Кирибеевич это знает, поэтому и отвечает царю:

А прогневал я тебя — воля царская:

Прикажи казнить, рубить голову...

Царь считает, что его слугам и кручиниться-то нет никакой причины: он обо всем уже позаботился — и о деньгах, и об одежде, и о лучших конях, и об оружии. Когда же он узнает о причинах грусти Кирибеевича, он уже снова весел и смеется — нет причин для беспокойства, измены нет. Но царь и помыслить не может о том, что его любимый опричник может полюбить против Закона Божьего, против закона христианского замужнюю женщину, поэтому он полагает, что смышленой (без кавычек) свахи и дорогих подарков окажется вполне достаточно, чтобы уладить это дело. Православный царь, пирующий во славу Божию, не может ждать от своих слуг и сподвижников деяний, противных Закону Божьему. По этой причине Кирибеевич не может сказать царю “правды истинной” о своей любви без риска “умереть смертью грешною”, вторично и окончательно прогневив Ивана Грозного, который особенно грозен тогда, когда нарушаются русские традиции и православные законы, составляющие устои государства, а значит, и его царской власти. Но Белинский этого замечать не желает. Критик ставит перед собой иную задачу: показать Ивана Грозного не хранителем традиций и ревнителем веры, а деспотом, которому все равно кого и за что казнить, и он, противореча самому себе и своему высказыванию (“Как ни пристально будете вы вглядываться в поэму Лермонтова, не найдете ни одного лишнего или недостающего слова, черты, стиха, образа, ни одного слабого места: все в ней необходимо, полно, сильно!”), находит в “Песне” не только лишнее слово, но даже “лишнюю” строчку (стих):

В большой колокол прикажу звонить,

и производит операцию по удалению этой строчки-“аппендикса”, в результате чего лермонтовское:

Я топор велю наточить-навострить,

Палача велю одеть-нарядить,

В большой колокол прикажу звонить,

Чтобы знали все люди московские,

Что и ты не оставлен моей милостью...

приобретает вид, удобный для Белинского. Чем же мешала эта строчка критику? А лишь тем, что во время казни преступника никогда на Руси не звонил большой колокол. В таком случае грозный царь звоном большого колокола ставит народ в известность о том, что купец Калашников — не преступник, хотя царь и вынужден его казнить. Сообразуясь с нравами того времени, мы можем понять и “милость” грозного царя: наточенный-навостренный топор не станет причиной мучений купца при казни, палач не выйдет на помост в одежде, испачканной кровью, как при казни преступника, и будет звонить большой колокол. Это — максимум того, что царь может сделать для Степана Парамоновича в сложившейся ситуации, поскольку сама казнь неизбежна. Белинский же, выкинув мешавшую ему строчку, находит в словах грозного царя “иронию” и “ужасный сарказм”, которых Лермонтов не собирался в них закладывать. Да что там строчку — можно выбросить и описание кулачного боя целиком, поскольку оно выступает за пределы “прокрустова ложа” Белинского: “Начинается бой (мы пропускаем его подробности); правая сторона победила”. Для чего же Лермонтов описывал эти “ненужные” подробности?!

Руководствуясь подобной “методикой”, можно легко извратить суть любого произведения. Справедливости ради нужно отметить, что Белинский не является новатором в создании подобных “методик” — задолго до него, по свидетельству Плутарха, аналогично “правил” гомеровскую “Илиаду” Солон, руководствуясь политическими соображениями, с той лишь разницей, что добавлял стихи в бессмертное творение Гомера.

С помощью подобных же методов Белинский представляет нам и Кирибеевича, но сила лермонтовского гения оказывается сильнее измышлений критика, и не случайно поэтому он пишет, словно бы удивляясь: “Не правда ли: вам жалко удалого, хотя и преступного бойца?” Да, Кирибеевича нам жаль, но не потому, что этого желает Белинский, а потому, что в неискаженной “Песне” Кирибеевич не предстает перед нами развращенным и безнравственным человеком, каким желает его нам представить критик.

В самом начале “Песни” Лермонтов, знакомя нас с Кирибеевичем, называет его “удалым бойцом, буйным молодцем”, “голубем сизокрылым” без какой бы то ни было иронии. Да и едва ли он стал бы иронизировать, поскольку сам, служа царю, ощущает себя таким же опричником:

Там рано жизнь тяжка бывает для людей,

Там за утехами несется укоризна,

Там стонет человек от рабства и цепей...

Друг! Этот край... моя отчизна!

Принято считать, что в образы своих героев писатель вкладывает частицу самого себя, и Лермонтов не исключение из этого правила. Опричник Кирибеевич — часть Лермонтова, в его уста поэт вкладывает свои слова и наделяет Кирибеевича своими думами, чувствами. Сравните:

Сердца жаркого не залить вином,

Думу черную — не запотчевать!

и

Но нередко средь веселья

Дух мой страждет и грустит,

В шуме буйного похмелья

Дума на сердце лежит.

Трагедия опричника заключается в том, что он полюбил, и полюбил страстно, замужнюю женщину. Он понимает, что грешно даже и думу черную думать, но не может справиться со своими чувствами. И, понимая пагубность своей страсти, Кирибеевич просит царя отпустить его от себя, отпустить его из Москвы:

Отпусти меня в степи приволжские,

На житье вольное, на казацкое.

Уж сложу я там буйную головушку

И сложу на копье бусурманское,

И разделят по себе злы татаровья

Коня доброго, саблю острую

И сидельце браное черкесское.

Мои очи слезные коршун выклюет,

Мои кости сирые дождик вымоет,

И без похорон горемычный прах

На четыре стороны развеется!

Кирибеевич хочет бежать от своей пагубной страсти, хочет уйти от беды, которую может причинить ему, и не только ему, его страсть, но не может объяснить грозному царю всей серьезности своего положения, боясь гнева царя, чем еще больше усугубляет безвыходность сложившейся ситуации. Царь, не зная “правды истинной”, не только не отпускает Кирибеевича, но, смеясь (видимо, уже тогда у старших было принято посмеиваться над грустью влюбленных), предлагает ему помощь в качестве даров для “невесты”. А словами “не полюбишься — не прогневайся” загоняет своего любимого опричника в тупик, из которого нет иного выхода, кроме “смерти грешной”, — ведь царь рано или поздно спросит опричника об итогах сватовства, и опричнику нельзя уже будет не поведать царю всей “правды истинной”. В отчаянии молодой опричник начистоту пытается “объясниться” с Аленой Дмитриевной:

Лишь не дай мне умереть смертью грешною:

Полюби меня, обними меня

Хоть единый раз на прощание!

Глупо было бы рассматривать этот инцидент иначе, чем попытку объяснения, поскольку у лучшего кулачного бойца, надо полагать, достаточно силы, чтобы удержать хрупкую женщину. Из объяснения Кирибеевича очевидно, что мысль покинуть Москву его не оставила, об этом красноречиво говорит его последняя фраза. Но на утро следующего дня уже назначен кулачный бой, и Кирибеевич обязан принять в нем участие, поскольку ему нужно потешить царя-батюшку, желает он того или нет. К тому же кулачный бой — одна из возможностей хоть на время отрешиться от “черных дум”, заглушить их ожиданием боя и похвальбой перед боем. Для того, кто знаком с русским народным творчеством, в похвальбе перед поединком нет ничего удивительного — это обычный на Руси ритуал, чтобы раззадорить соперника (и Лермонтов вводит его в свою “Песню”, следуя традиции). Но судьба и тут немилосердна к молодому опричнику: ему суждено пережить еще одно потрясение, узнав, кто будет его соперником в этом кулачном бою:

И услышав то, Кирибеевич

Побледнел в лице, как осенний снег;

Бойки очи его затуманились,

Между сильных плеч пробежал мороз,

На раскрытых устах слово замерло...

Но Кирибеевич мужественно принимает и этот удар судьбы. Исход боя является логическим завершением поисков Кирибеевичем выхода из драматической ситуации, в которой он оказался по воле судьбы, по воле роковой для него страсти:

И опричник молодой застонал слегка,

(Думается, слово “слегка” надо понимать “с облегчением”, поскольку легкого стона не бывает.)

Закачался, упал замертво;

Повалился он на холодный снег,

На холодный снег, словно сосенка,

Будто сосенка, во сыром бору

Под смолистый под корень подрубленная.

Разве смог бы Лермонтов сравнивать “преступного бойца”, развращенного и безнравственного человека с сосенкой?! Нет, строки “Песни” полны сочувствия к человеку, который волею судьбы пал жертвой своей роковой страсти.

Прежде чем вести разговор о купце Калашникове, нужно несколько слов сказать о купечестве и его месте в русском обществе в то далекое от нас время. Дело, которым занимались представители этого сословия, было сопряжено с немалыми опасностями, а поэтому им занимались люди смелые и отважные, не обделенные физической силой и способные постоять за себя и свой товар в случае нападения разбойников на торговые караваны. Не случайно купцов русский народ прославлял в песнях и былинах, отдавая им дань своего уважения. Что же касается кулачных боев, то купцы в искусстве их ведения были людьми не последними, и только они могли противостоять в этом виде единоборства опричникам. Этим и вызван вопрос Ивана Грозного, заданный Кирибеевичу:

Или с ног тебя сбил на кулачном бою,

На Москве-реке сын купеческий?

Поэтому нужно полностью исключить незнание купцами правил ведения кулачного боя. Даже, не зная этих правил, по одному лишь тексту “Песни” можно судить, что именно считалось победой в кулачном бою: победа присуждалась тому, кто побьет противника, то есть собьет его с ног:

Кто побьет кого, того царь наградит:

А кто будет побит, тому Бог простит!

Между словами “побит” и “убит” в русском языке нельзя ставить знак равенства. Убийство в кулачном бою было на Руси чрезвычайным происшествием. И даже взбешенный поведением Кирибеевича Степан Парамонович сначала не ведет и речи о смертельном исходе поединка. Он ставит перед собой иную задачу: отомстить Кирибеевичу позором за позор, то есть просто побить его, лишить его славы первого кулачного бойца, первого поединщика. Вот как он говорит о предстоящем бое своим братьям:

Уж как завтра будет кулачный бой

На Москве-реке при самом царе,

И я выйду тогда на опричника,

Буду насмерть биться, до последних сил;

А побьет он меня — выходите вы

За святую правду-матушку.

Слова “насмерть биться” купец употребляет применительно к себе, а не к своему будущему противнику, и уточняет — “до последних сил”. О смерти Кирибеевича, как мы видим, разговора пока еще не ведется. Но затем драматизм вокруг предстоящего кулачного боя постепенно и неумолимо нарастает, достигая своего пика уже непосредственно в период самого боя. Перед боем Калашников на похвальбу Кирибеевича уже отвечает:

По одном из нас будут панихиду петь,

И не позже как завтра в час полуденный;

И один из нас будет хвастаться,

С удалыми друзьями пируючи...

Перед боем у Калашникова уже появляются мысли о возможном смертельном исходе этого боя для Кирибеевича, но победу он все-таки собирается одержать в честном бою и не нести ответственности за исход боя, а “хвастаться, с удалыми друзьями пируючи”. А уж купец-то Калашников знает нравы своего времени и нрав грозного царя не хуже нас и знает, что победа в честном кулачном бою не наказуема, независимо от того, кто был твоим соперником. Однако во время боя он принимает роковое решение, стоившее ему жизни, но Белинский на это решение Калашникова не обращает никакого внимания — подробности поединка он не рассматривает, так как они снова не умещаются в его “прокрустово ложе”.

 

З А Ч Т О Ц А Р Ь И В А Н В А С И Л Ь Е В И Ч

К А З Н И Л К У П Ц А К А Л А Ш Н И К О В А ?

Благодаря “переделкам” лермонтовского произведения и ухода критиков от рассмотрения подробностей кулачного боя, сложилось ошибочное, на мой взгляд, мнение о том, что купец Калашников был казнен царем в отместку за убийство любимого опричника Ивана Грозного — Кирибеевича. Немалая “заслуга” в укоренении этого мнения принадлежит Белинскому. Рассматривать подробности кулачного боя критику, судя по всему, было неинтересно, поскольку он, насколько это известно, не был спортсменом, а уж тем более кулачным бойцом, в силу чего был весьма далек от русской физической культуры и мог просто-напросто не знать правил ведения кулачного боя.

В петровские и послепетровские времена повальное увлечение всем западным привело к тому, что стали забываться исконно русские обычаи и традиции. Не избежала этой горькой участи и русская физическая культура, в данном случае — кулачные бои, которые на фоне входящего в моду английского бокса стали восприниматься как драка без всяких правил до смерти или полусмерти. Но кулачные бои в описываемое Лермонтовым время велись по правилам, и весьма строгим. Общеизвестно правило, дошедшее до нас из тех далеких времен: “Лежачего не бьют!” То есть сбитого с ног не добивают (в отличие от восточных видов единоборств, где добивание противника — символическое или реальное — непременное условие победы). Кроме того, бить в лицо (в отличие от английского бокса) и ниже пояса запрещалось и, само собой разумеется, запрещалось наносить удары ногами — ведь бой-то КУЛАЧНЫЙ. Убивать в кулачном бою тоже было не принято — ведь свои же, русские. А вот удары в грудь, в живот не только не возбранялось наносить, а, наоборот, предписывалось.

Давайте рассмотрим, как у Лермонтова описывается этот богатырский бой:

Размахнулся тогда Кирибеевич

И ударил впервой купца Калашникова,

И ударил его посередь груди —

Затрещала грудь молодецкая,

Пошатнулся Степан Парамонович;

На груди его широкой висел медный крест

Со святыми мощами из Киева, —

И погнулся крест, и вдавился в грудь;

Как роса из-под него кровь закапала;

И подумал Степан Парамонович:

“Чему быть суждено, то и сбудется;

Постою за правду до последнева!”

Изловчился он, приготовился,

Собрался со всею силою

И ударил своего ненавистника

Прямо в левый висок со всего плеча.

Из этого описания становится очевидно, что опричник Кирибеевич начал бой честно, по правилам, нанося удар в грудь, или, выражаясь боксерским жаргоном, по “корпусу”, хотя и знал, что в лице купца Калашникова имеет своего смертельного врага. Но он также знает и то, что грубое нарушение правил ведения кулачного боя карается казнью и что даже для него, любимого опричника, царь исключения не сделает, поскольку нарушение правил с его стороны, со стороны профессионального бойца, не может быть случайным. Кирибеевич не может выйти из боя или отказаться от него, потому что нужно будет объяснять царю причину такого поступка, а причина такова, что царь не будет в восторге. Для Кирибеевича единственный выход — одолеть купца в честном бою. Купец же Калашников после удара, нанесенного ему Кирибеевичем, понимает, что против профессионального бойца, каковыми в то время являлись опричники, ему едва ли удастся выстоять в честном бою, и сознательно идет на нарушение правил, которое карается смертной казнью, — он наносит Кирибеевичу удар “прямо в левый висок со всего плеча”. Удар смертельный и хорошо выверенный, поскольку он знает, что еще раз нарушить правила и добить противника ему никто не позволит. Так, отстаивая свою честь и честь своей семьи далеко не праведным способом, Степан Парамонович хорошо осознавал, что он делает. Купец Калашников знает, что заработал себе смертную казнь. “Чему быть суждено, то и сбудется; постою за правду до последнева!” Это — отчаянный крик души честного человека, решившегося на бесчестный поступок. Он роняет себя в своих же собственных глазах, и сама жизнь для него после этого бесчестия уже становится непосильным бременем.

А как же ведет себя Иван Грозный в этой ситуации? Разгневанный гибелью любимого опричника, он велит без суда и следствия сразу же тащить Калашникова на плаху и отсечь ему голову? Отнюдь нет, грозного царя интересует: случайно или “вольной волею” был убит его опричник, то есть умышленно или непреднамеренно были нарушены правила ведения кулачного боя. От этого зависит: наградит царь победителя или прикажет казнить. Но почему-то эту попытку грозного царя выяснить причину смерти Кирибеевича не принято критиками замечать, и они утверждают, что купец Калашников был казнен “без суда и следствия”. Поэтому от них ускользает понимание трагизма ситуации, в которой удалой купец оказался после поединка с царским опричником: милость царя для Калашникова становится страшнее его гнева. И хотя купец может объяснить царю мотивы убийства Кирибеевича и заслужить себе помилование, поскольку у грозного царя были весомые причины жить в мире с посадскими людьми (купцами и ремесленниками), Степан Парамонович выбирает иной путь — сложить свою голову на плахе, о чем и говорит царю. Как честный человек (а в то далекое время купцы, в отличие от многих нынешних торгашей, таковыми были), он не может дальше жить, покрыв себя позором, бесчестием в поединке с опричником царя. К тому же и купец Калашников, и царь Иван Васильевич, и Кирибеевич жили в такое время, когда на Руси человек, нарушивший традиции, в том числе и правила кулачного боя, становился изгоем. Поэтому выход у Калашникова был только один — честно умереть, и он на вопрос царя отвечает:

Я скажу тебе, православный царь:

Я убил его вольной волею,

А за что, про что — не скажу тебе,

Скажу только Богу единому.

Прикажи меня казнить — и на плаху несть

Мне головушку повинную;

Не оставь лишь малых детушек,

Не оставь молодую вдову

Да двух братьев моих своей милостью...

Но царь Иван Васильевич, который, как известно, был “разумом не хром”, несмотря на уклончивый ответ купца, а возможно, и благодаря ему, мог догадаться о причине трагедии, свидетелем которой ему пришлось только что стать (не столь уж великой была в то время Москва, и не столь уж незначительной в ней была личность Степана Парамоновича Калашникова, если его называют “сизым орлом” и народ до сих пор хранит в памяти его имя, отчество и фамилию, в то время как опричника мы помним лишь как Кирибеевича, не зная ни рода его, ни племени). Поэтому едва ли для Ивана Грозного было большой сложностью догадаться, кем была Алена Дмитриевна, для которой в качестве подарков он опрометчиво предложил Кирибеевичу перстень яхонтовый и ожерелье жемчужное и рекомендовал найти смышленую сваху. Не столь уж и трудно догадаться, почему

Обманул тебя твой лукавый раб,

Не сказал тебе правды истинной,

Не поведал тебе, что красавица

В церкви Божией перевенчана,

Перевенчана с молодым купцом

По закону нашему христианскому...

Поэтому царь меняет гнев на милость, но, понимая, что не смерть страшит удалого купца, а бесчестие, он выполняет просьбу Калашникова, принимая решение, которое на первый взгляд (с точки зрения человека, живущего в современном мире) может показаться жестоким и бесчеловечным. Помиловать купца в этой ситуации царь может, лишь всенародно объявив о причине такого решения, идущего вразрез с вековыми традициями, но это только еще больше усугубит бесчестие купца. В то же время царь не может создать прецедент и тем санкционировать будущие нарушения правил ведения кулачных боев, не рискуя тем, что они, кулачные бои, впоследствии могут превратиться в самосуд, в средство для сведения личных счетов, для искоренения чего придется пролить еще больше крови своих подданных. С другой стороны, дальнейшее разбирательство этого происшествия может очернить царскую опричнину в глазах народа, и без того постоянно настраиваемого боярами против царя, оттолкнуть от царя посад, в том числе купечество. Наиболее беспроигрышный вариант для царя в сложившейся ситуации — казнь купца Калашникова за грубейшее нарушение правил ведения кулачного боя. Поэтому, не предпринимая дальнейших попыток к выяснению причин случившегося и избегая их огласки, Иван Грозный обещает Калашникову исполнить его просьбу. При этом сколь бы мы внимательно ни читали “Песню”, мы не сможем найти в словах царя Ивана Васильевича и тени недавнего гнева. Скорее, наоборот, в них сквозит смирение перед волею судьбы и понимание своего бессилия, невозможности что-либо изменить даже своей, казалось бы, безграничной властью:

Хорошо тебе, детинушка,

Удалой боец, сын купеческий,

(стало быть, царь достаточно хорошо знает семью Калашниковых. — М. К.)

Что ответ держал ты по совести.

(Тут невольно напрашивается подтекст: а мне, мол, что прикажешь со своей совестью делать, принимая решение о твоей смертной казни? — М. К.)

Молодую жену и сирот твоих

Из казны моей я пожалую,

Твоим братьям велю от сего же дня

По всему царству русскому широкому

Торговать безданно, беспошлинно.

Сам же купец Калашников просит братьев своих помолиться в церкви за его душу грешную, поскольку большой грех он взял на душу, присвоив себе право судить и карать Кирибеевича, — самому Калашникову уже не остается времени и отмолить этот грех.

Нет никакого противоречия вышеизложенного с тем, что “казнили Степана Калашникова смертью лютою, позорною”, — иначе Иван Грозный не мог поступить, сообразуясь с нравами своего времени. И тем не менее купец Калашников был похоронен не где-либо в безлюдном месте, где о нем никто и не вспомнит. Место его захоронения, хотя и могила осталась безымянной, выбрано на довольно бойком месте: “промеж трех дорог: промеж Тульской, Рязанской, Владимирской”, с тем чтобы люди могли отдать ему дань памяти:

Пройдет стар человек — перекрестится,

Пройдет молодец — приосанится,

Пройдет девица — пригорюнится,

А пройдут гусляры — споют песенку.

Бесполезно пытаться искать в “Песне” информацию о том, где похоронен любимый опричник царя — Кирибеевич: о том, где и как будут хоронить “лукавого раба”, ставшего причиной трагедии, — ни грозный царь, ни автор “Песни” даже и речи не ведут.

 

Я В Л Я Е Т С Я Л И “П Е С Н Я”

И С Т О Р И Ч Е С К О Й П О Э М О Й?

Попросту нелогично называть “Песню” исторической поэмой, одновременно признавая, что она не опирается на исторический факт, что у “героев — Кирибеевича и Калашникова — нет прототипов, хотя имя Калашникова встречается в народных песнях той далекой поры” (Г. Беленький). Наличие в поэме описания быта Руси того времени является лишь фоном, на котором развиваются драматические события. С другой стороны, не столь уж и бесспорен вывод Белинского о том, что Лермонтов в “Песне” уходит от действительности, не удовлетворяющей поэта: “Самый выбор этого предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного современной действительностью и перенесшегося от нее в далекое прошедшее, чтобы там искать жизни, которой он не видит в настоящем”. Ведь в таком случае у поэта не должно быть не малейшего желания очернять это “прошедшее”, которое должно представляться более справедливым, чем настоящее, иначе нет никакой необходимости переноситься поэту в это “прошедшее”. И если мы соглашаемся с этим утверждением критика, то мы должны, следуя элементарной логике, не согласиться с выводами того же Белинского о том, что Лермонтов хотел в своем произведении показать деспотизм Иоанна Четвертого. Мы должны выбирать из двух одно. Или соглашаться с первым выводом, но тогда поставить под сомнение деспотизм Ивана Грозного, или согласиться с выводами Белинского о деспотизме грозного царя, но отрицать вывод критика о поисках автором “Песни” лучшей жизни в прошлом Руси. Либо, вспомнив слова критика о “зигзагах” и “прыжках” в его собственном развитии, сделать взамен взаимоисключающих выводов “неистового Виссариона” совсем иной вывод о мотивах создания Лермонтовым этого произведения.

Маловероятен уход Лермонтова от действительности в “прошедшее” в поисках жизни, свободной от деспотизма царя, поскольку самодержавие — это всегда деспотизм, всегда тирания, и не настолько Лермонтов был наивен, чтобы верить в “доброго” царя. Уход в прошлое вызван, по-видимому, иной причиной: желанием получить большую свободу в создании драматической ситуации, которая должна послужить основой “Песни” и привлечь к себе внимание читателя, чего автор и добивается с легкостью, на которую способен лишь гениальный поэт. Начиная “Песню” с безобидного пира у царя, он заканчивает ее двойной трагедией: гибелью Кирибеевича и казнью Калашникова. Драматизм “Песни”, ее динамичность побуждают нас рассматривать ее как поэму-трагедию.

Какими же средствами добивается Лермонтов столь высокой степени драматизма в своем произведении? Кроме трех главных действующих лиц, введенных в название произведения, в “Песне” незримо присутствует и четвертое — судьба, рок, если угодно, сама жизнь, которая неподвластна даже наделенному безграничной, казалось бы, властью грозному царю и которая заставляет героев “Песни” совершать те или иные поступки. В поэме нет явно выраженного отрицательного героя, есть лишь отрицательные поступки, и от этого драматизм “Песни” не исчезает, а, наоборот, достигает наивысшего предела. Такого драматизма Лермонтов добивается, сжав все события в очень короткий интервал времени — в два дня, не давая своим героям времени на осмысление своих поступков. Но такое стремительное течение событий не кажется нам неестественным, поскольку в реальной жизни нередко бывает и такое стечение обстоятельств. Она — жизнь — есть высший, “грозный суд”, недоступный ни звону злата (или яхонта и жемчуга), ни воле грозного царя — пред ней все равны: и Кирибеевич, тщетно ищущий выхода из трагической ситуации, и купец Калашников, отстаивающий свою честь и честь своей семьи, и грозный царь, утративший на радость своим противникам сразу двух своих подданных и не могущий предотвратить этой трагедии. Вот он — “грозный суд”, о котором говорит поэт в стихотворении “Смерть поэта”, написанном в том же году, что и “Песня”, суд жестокий и неумолимый, суд жизни. Кирибеевичу воздается за его роковую страсть, и вершителем своей воли этот суд избирает купца Калашникова, олицетворяющего русский народ. Приговор Калашникову судьба заставляет вынести грозного царя, а грозного царя она карает еще более жестоко и немилосердно, оставляя один на один со своей совестью, и никто уже ничего не может изменить — “чему быть суждено, то и сбудется!” Но впереди еще наивысшая инстанция суда, решение которой не подлежит обжалованию, — суд памяти народной. И этот суд выносит оправдательный приговор лишь одному участнику трагедии — купцу Степану Парамоновичу Калашникову.

Обратим внимание на тот факт, что сторонами конфликта являются не купечество и опричнина, не русский народ и царская власть, а именно Калашников и Кирибеевич. Если бы автору нужно было в основу “Песни” положить просто конфликт между купечеством и опричниной, то зачем ему было необходимо выдумывать молодого опричника с чуждым русскому языку прозвищем “Кирибеевич”? Ведь в опричнине было достаточно людей с более русской фамилией — Ильин (Грязной), Скуратов и другие, от введения которых в текст “Песня” едва ли в чем-нибудь проигрывала при рассмотрении ее с позиции Белинского и его сторонников. Однако в “Песню” введен именно Кирибеевич, а не кто-то другой.

Еще раньше Лермонтов иронизирует над иностранцами, берущимися переводить русских поэтов, не удосужившимися вникнуть в суть их произведений: “Французы очень верно переводят наших поэтов: жаль только, что переводы их так же схожи с подлинниками, как африканцы с европейцами”. Он также оспаривает их “понимание” души русского народа: “Иностранцы отказывают нам в нежности и чувствительности сердечной. Русский, говорят многие из них, до самой свадьбы не видит своей жены; да ему и видеть ее не нужно: дай ему кусок хлеба, чарку вина да теплую печь, так он со всякою женою поладит. Почтеннейшие ошибаются: где более чувствительности, как не у нас? — Если вся наша стихотворная братия в день напишет 1000 стихотворений, то, верно, из них 800 будет элегических; где же, в каком народе более чувствительности?”

“Песня” — упрек всем русским царям, а не одному Ивану Грозному, в том, что они на протяжении столетий приближали к себе людей, не столько желающих служить русскому народу, русскому государству, сколько стремящихся выслужиться перед царем. Очень показательно поведение в “Песне” Кирибеевича и Калашникова в одинаковой ситуации — перед боем:

И выходит удалой Кирибеевич,

Царю в пояс молча кланяется.

И

И выходит Степан Парамонович,

Молодой купец, удалой боец,

По прозванию Калашников.

Поклонился прежде царю грозному,

После белому Кремлю да святым церквам,

А потом всему народу русскому.

Калашников, как мы видим, с одинаковым почтением относится и к русскому царю, и к русской земле, олицетворением которой являются белый Кремль и церкви, и к русскому народу. Кирибеевич же служит лишь царю и почитает только его, а до русского народа и русской земли ему нет никакого дела. И в то же время Кирибеевич уже считает себя русским и собирается сложить буйную головушку на копье бусурманское, то есть нерусское. Для Калашникова же служение русскому царю не является критерием принадлежности к русскому народу, и он называет Кирибеевича, не уважающего русский народ, не желающего признавать его законы и традиции, бусурманским сыном. Кирибеевич же боится лишь гнева русского царя. А русский народ, в свою очередь, не желает признавать его своим и хранить о нем память, поэтому-то гусляры и не желают больше вспоминать о нем с тех пор, как завершился кулачный бой на Москве-реке.

Часто приходится сталкиваться с нежеланием толкователей “Песни” проводить параллель между кулачным боем, происходившим на Москве-реке, и дуэлью Пушкина с Дантесом на Черной речке, хотя эта параллель напрашивается сама собой. И в том и в другом случае мы видим снег, речку и двух противников. С одной стороны барьера — русский народ в лице Пушкина и Калашникова, с другой стороны — палачи русского народа, которым чужд и русский дух, и русский народ, олицетворенные Кирибеевичем и Дантесом.

Особенность “Песни” в том, что второго стихотворения, подобного “На смерть поэта”, царская цензура не позволила бы напечатать нигде, и Лермонтов, учитывая недовольство, вызванное у царского окружения появлением этого стихотворения, вынужден был высказывать свое недовольство засилием иностранцев в верхнем эшелоне власти России в завуалированной форме. Судя по всему, Лермонтову было непросто писать “Песню”, памятуя о “нерусском” происхождении своих предков, и он, наделяя Кирибеевича рядом положительных качеств, не ставит знака равенства между всеми обрусевшими и необрусевшими иностранцами, поскольку среди них было много и таких, которые верой и правдой служили своему новому отечеству, полностью признавая и принимая его язык и нравы. Раздражение поэта вызывают лишь те, кто, подобно убийце Пушкина, не желает понимать русского народа, его обычаев и традиций и кого суд памяти народной, как и Кирибеевича, приговорит к полному забвению. Но даже, несмотря на столь завуалированную форму протеста, “Песню” не разрешали печатать до 22 марта 1838 года, да и опубликовали ее лишь с тем условием, что вместо фамилии опального поэта произведение будет подписано буквами “—въ”.

Едва ли можно полностью доверять свидетельству И. М. Болдакова, дескать, Лермонтов писал Краевскому, что он набросал “Песню” от скуки, чтобы развлечься во время болезни, не позволяющей ему выходить из комнаты. Очевидно лукавство Лермонтова — такие вещи от скуки не пишутся. За стихотворение “На смерть поэта” он 18 февраля 1837 года был арестован. Но, видимо, это высказывание Лермонтова заставило его терпимо отнестись к статье Белинского — какой резон возмущаться не совсем верным толкованием того, что написано от скуки, тем более что давать разъяснения по поводу “Песни” в сложившейся ситуации было совсем не в интересах Лермонтова. Непонятно только одно: кому “прокрустово ложе” Белинского так необходимо в наше время, если в него до сих пор продолжают запихивать “Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова”?

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N7, 2001
    Copyright ©"Наш современник" 2001

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •