НАШ СОВРЕМЕННИК
Критика
 

А. С. Пушкарев

“ВЫ ГРОЗНЫ НА СЛОВАХ — ПОПРОБУЙТЕ НА ДЕЛЕ!”

 

А. С. ПУШКИН КАК ВЫРАЗИТЕЛЬ РУССКОГО ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ О ПОЛЬСКОМ ВОССТАНИИ 1830—1831 гг.

...в Александре Сергеевиче Пушкине мы потеряли великого историка.

Е. В. Тарле, 6 июня 1952 г.

Воспроизводить старинный “спор славян между собою” не было бы особой необходимости, если бы вдруг не актуализировалась на исходе XX века основная проблема этого спора, если бы не материализовались некоторые футурологические предположения, свойственные дореволюционной русской общественной мысли.

Известно, что Ф. М. Достоевский, откликаясь на очередное обострение Восточного вопроса, отмечал в ноябре 1877 года в “Дневнике писателя”: “...не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными... Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись... Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия — страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации”1.

Правота Достоевского подтверждена была новой и новейшей историей неоднократно. Так, оказались не в чести во многих славянских странах памятники советскому Воину-освободителю и кое-где сделались объектом вандализма оставленные там в победном 1945 году братские могилы солдат и офицеров Красной Армии. Когда же 12 марта 1998 года Польша и Чехия вступили, вместе с Венгрией, в блок НАТО, то дополнительный, исполненный практических угроз политический смысл приобрели слова известного антикоммуниста и русоненавистника Збигнева Бжезинского: “Россия — лишняя страна!”.

Оскорбительные откровения такого рода являются для нашего массового сознания довольно неожиданными, поскольку имевшее место в СССР интернациональное воспитание, налагавшееся на традиционную этническую и религиозную терпимость русского народа, приносило весьма ощутимые результаты и позволяло надеяться на некие ответные чувства.

Отсутствие со стороны вчерашних сограждан по СССР и партнеров по мировому социалистическому сообществу проявлений нормальной исторической благодарности обескураживает и пробуждает в нас запоздалое чувство стыда за былые, официально санкционированные приступы национального самоуничижения. В советской историографии, например, неоспоримым считался тезис о России XIX — начала XX веков как о “тюрьме народов”, “жандарме Европы” и “оплоте международной реакции”. Под его воздействием несколько поколений оказались как бы в состоянии длительной идейной конфронтации со своими достойными предками, что воспринимается сейчас как наш общий непростительный грех, наказуемый нескрываемым презрением “цивилизованных народов”.

Но рано или поздно возникает вопрос: а не пора ли уже и русским задуматься о восстановлении своего пошатнувшегося самоуважения?

Если начинать этот процесс с переосмысления нашей официальной истории южных и западных славян, то в первую очередь следует обратиться в сторону Польши: именно русско-польские отношения XIX века трактовались в нашей учебной и научной литературе как главным образом история совместной борьбы “наиболее прогрессивных” деятелей обеих стран против устоев самодержавия — под родившимся в ходе восстания 1830—1831 годов лозунгом “За нашу и вашу свободу!”.

Советское студенчество воспитывалось на благородном примере П. И. Пестеля, заявлявшего в своей “Русской Правде”, что “по праву народности должна Россия даровать Польше независимое существование”. В контексте университетских лекций звучали порой и взволнованные поэтические строки — например, из стихотворения декабриста А. И. Одоевского “При известии о польской революции”. Одоевский, бывший дворянин и офицер, осужденный в каторжные работы, писал в 1830 году из Забайкалья:

Вы слышите: на Висле брань кипит!
Там с Русью лях воюет за свободу
И в шуме битв поет за упокой
Несчастных жертв, проливших луч святой
В спасенье русскому народу...

По идеологическим причинам нельзя было обойтись при рассмотрении данной темы также без ссылок на исторические ретроспекции классиков марксизма. Ф. Энгельс, воспринимавший тенденции мирового развития в основном в духе “Манифеста Коммунистической партии”, с неизменным энтузиазмом приветствовал борьбу поляков против малопонятной и чуждой ему России. В статье “Внешняя политика русского царизма” он заявлял, касаясь европейских революционных событий 1830 года: “Был уже подготовлен поход Священного союза против Франции, как вдруг вспыхнуло польское восстание, которое в течение целого года держало Россию под угрозой; так Польша вторично ценой самопожертвования спасла европейскую революцию”2.

В целенаправленном, альтруистическом стремлении польских повстанцев к “самопожертвованию” во имя европейской революции можно было бы и усомниться, но для Энгельса именно эта версия была особенно дорога. Он заявлял в работе “Демократический панславизм”: “...именно потому, что освобождение Польши неразрывно связано с революцией, потому, что слова “поляк” и “революционер” стали синонимами, полякам обеспечены симпатии всей Европы”3.

Тем не менее позволим себе задуматься о степени распространенности, глубины и взаимности обозначенных Энгельсом “симпатий”.

Действительно, в 20—30-х годах XIX века польских революционеров любили и уважали Байрон, Беранже, Гейне, Герцен, Шевченко, Одоевский, Пестель, Рылеев. Узами личной дружбы были связаны Мицкевич и Пушкин. Широкую известность имели в Европе и России призывы Мицкевича, высказанные в его знаменитой “Оде юности”:

Ну, руку в руку! Шар земной
Мы цепью обовьем живой!
Направим к одному все мысли и желанья...

Наверное, нет ничего удивительного в том, что воодушевляемый Мицкевичем Рылеев незадолго до восстания на Сенатской площади говорил о поляках: “По чувству и образу мыслей они уже наши друзья”. Но если отрешиться от свойственных интеллектуалам и подвижникам прекраснодушных мечтаний, то реальные исторические факты будут свидетельствовать, что о пресловутом “спасенье русского народа” и даже о временном революционном союзе с его немногочисленной дворянской элитой всерьез в Польше никто и не помышлял. Ведь когда в 1824 году М. П. Бестужев-Рюмин предлагал “Патриотическому обществу” (тайной шляхетской организации) план совместного с русскими офицерами выступления, то получил от поляков лишь весьма неопределенный ответ. За спиной же его Солтык, один из вождей “Патриотического общества”, говорил: “Пусть себе русские думают, что хотят. Мы сохраним в нашей стране спокойствие, и его нужно беречь, пока в Русском государстве не произойдет каких-либо перемен...”. В январе 1825 года уже окончательный отказ получили от поляков Пестель и Волконский4.

Как видим, при несомненной достоверности исторических сведений, находившихся в распоряжении Энгельса, мы не можем быть вполне убеждены в их достаточности и, кроме того, не обязаны бесконечно долго придерживаться одной только энгельсовской интерпретации. Ведь еще до обретения Марксом и Энгельсом первых признаков европейской известности в нашей стране заслуженно пользовался репутацией национального гения А. С. Пушкин, были известны и любимы как литераторы и патриоты Н. В. Гоголь и Д. В. Давыдов. Почему бы нам не восполнить застарелые пробелы нашего школьного образования за счет обращения также и к их суждениям о польском вопросе?

Достойно удивления, например, что в нашей стране повесть Гоголя “Тарас Бульба” все еще воспринимается многими людьми как в основном занимательное художественное произведение, хотя ее замысел возник у писателя в середине 30-х годов, в пору его преподавательской деятельности и исторических изысканий в Петербургском университете. И неспроста, наверное, находившийся под впечатлением польского восстания Гоголь в диссонанс “симпатиям всей Европы” сказал устами старого Тараса: “Эй, гетьман и полковники! не сделайте такого бабьего дела! не верьте ляхам: продадут псяюхи!”. Тем более неспроста по горячим следам восстания были написаны Пушкиным оды “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”, в которых содержатся мысли и чувства, актуальные вплоть до настоящего времени.

Например:

Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?..

а также:

Сбылось — и в день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый —
И бунт раздавленный умолк.

Невозможно, вне зависимости от обстоятельств, не разделять также близкого “Бородинской годовщине” пушкинского порыва, адресованного Денису Давыдову:

Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.

И нельзя не вспомнить, что достойные пушкинской лиры подвиги Давыдова были совершаемы не только в ходе наполеоновских войн, но и значительно позже. Прославленный в прошлом партизан, поэт, отставной генерал-майор, ведший умиротворенную жизнь русского барина, Давыдов вынужден был однажды решительно “тряхнуть стариной”. Он вспоминал потом, говоря о себе в третьем лице: “Тяжкий для России 1831 год, близкий родственник 1812-му, снова вызывает Давыдова на поле брани. И какое русское сердце, чистое от заразы общемирного гражданства, не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши? Низкопоклонная, невежественная шляхта, искони подстрекаемая и руководимая женщинами, господствующими над ее мыслями и делами, осмеливается требовать у России того, что сам Наполеон, предводительствовавший всеми силами Европы, совестился явно требовать, силился исторгнуть — и не мог! Давыдов скачет в Польшу...”5.

Оставим на некоторое время Давыдова в распоряжении ямщиков и станционных смотрителей старой России. Признаем, что проблема “Пушкин и Польша” уже привлекала к себе внимание историков и литературоведов, добросовестно воспроизведем наиболее впечатляющие фрагменты доступных нам научных работ и критически задумаемся над ними в надежде на обретение дополнительных смысловых оттенков.

А. В. Кушаков, обстоятельно изучивший данный вопрос, справедливо отмечает, что идеологи и вожди польского восстания пытались организовать международную военную интервенцию против России и активно воздействовали на правящие круги и общественное сознание Западной Европы, возбуждая на Западе антирусские чувства и полонофильские настроения. Европа, не решавшаяся прибегнуть к немедленному военному вмешательству, все же весьма благосклонно относилась к территориальным притязаниям поляков, желавших восстановления Речи Посполитой в границах 1772 года, то есть “от моря и до моря” с включением в ее состав Правобережной Украины вместе с Киевом. Кушаков высказывает также весьма обоснованное предположение, что во Франции “рост полонофильских настроений в то время в определенной мере был связан с чувством отмщения России, победительнице Наполеона”. С пониманием и сочувствием говоря о яростном включении Пушкина в политическую борьбу против чужеземных и российских полонофилов, Кушаков эффектно цитирует пушкинскую переписку. Так, Пушкин 9 декабря 1830 года писал Е. М. Хитрово: “Какой год! Какие события! Известие о польском восстании меня совершенно потрясло... Мы можем только жалеть поляков. Мы слишком сильны для того, чтобы ненавидеть их, начинающаяся война будет войной до истребления или по крайней мере должна быть таковой... Россия нуждается в покое”. 1 июня 1831 года Пушкин примерно о том же писал П. А. Вяземскому: “Но все-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна”, 14 августа, опасаясь дальнейшего осложнения обстановки, он ставил Вяземского в известность: “Если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе, разве жену возьму в торока”.

Кушаков, разделяя пушкинские чувства, выраженные в оде “Клеветникам России”, воспроизводит также очень эмоциональную рецензию П. Я. Чаадаева. Чаадаев, известный нам как автор отнюдь не верноподданнического “Философического письма”, тем не менее писал Пушкину 18 сентября 1831 года: “Вот, наконец, вы национальный поэт; вы нашли свое призвание. Особенно изумительны стихи к врагам России: я вам это говорю. В них мыслей больше, чем было сказано и создано в целый век”. Сам Кушаков, комментируя переписку, важнейшей из пушкинских мыслей считает ту, что западноевропейцам не следует бесцеремонно вмешиваться в славянские дела, которые в силу исторической предопределенности могут и должны быть решаемы без непрошеных посредников6.

Работе А. В. Кушакова о Пушкине и Польше свойственна достойная великого поэта сдержанность — автор не пытается выступать в роли обвинителя или защитника, по-видимому, памятуя о пушкинском убеждении, что судить гения можно только на основании законов, им самим над собою признанных.

Несколько решительней (и противоречивей) говорят о Пушкине и Польше О. Муравьева и Л. Фризман.

Едва ли можно согласиться с тезисом Муравьевой, что польское восстание “явилось взрывом общенациональной борьбы за возрождение национального государства”7. Еще раз вспомним Энгельса: в 1848 году в речи “О польском вопросе” он прямо говорил, что “восстание 1830 года не было ни национальной революцией (оно оставило за бортом три четверти Польши), ни социальной или политической революцией; оно ничего не изменило во внутреннем положении народа: это была консервативная революция”8.

Нежелание и неумение восставшей шляхты каким-либо образом решать социальные вопросы хорошо известно — по отношению к польскому крестьянству у шляхетских революционеров бытовало только одно устойчивое убеждение: “Хлоп останется хлопом!” Не исключено, что именно этот верхушечный, авантюрно-геополитический характер происходивших в Польше событий и отвращал от них Пушкина.

Муравьева тем не менее пишет: “Мотивы, которыми руководствовался Пушкин в своем отношении к польскому восстанию, известны: он был убежден, что существование Польши как суверенного государства противоречит интересам России”9.

На наш взгляд, Муравьевой не только не следовало бы здесь дистанцироваться от Пушкина, но имело бы смысл дополнительно прибегнуть еще и к Достоевскому. Достоевский, рассматривая восточноевропейскую ситуацию, скрепленную решениями Венского конгресса 1815 года, совершенно справедливо говорил: “Есть Новая Польша. Польша, освобожденная царем, Польша возрождающаяся и которая, несомненно, может ожидать впереди, в будущем, равной судьбы со всяким славянским племенем, когда славянство освободится и воскреснет в Европе. Но Старой Польши никогда не будет, потому что ужиться с Россией она не может. Ее идеал — стать на месте России в славянском мире”10.

Солидаризироваться с Пушкиным и Достоевским было бы тем естественнее и проще, что в содержательной статье О. Муравьевой есть удачная реконструкция изучавшегося ею общественного мнения пушкинских времен: для русских, в отличие от западноевропейцев, “формы государственного устройства, сколь бы несовершенны они ни были, представали единственно возможными формами организации общества, а правительство — единственным выразителем национальных интересов”11.

Справедливости ради надо сказать также и о том, что царизм, в своей непреклонной борьбе за национальные интересы, все-таки проводил на территории Королевства Польского менее жесткую политику, чем Пруссия и Австрия на отошедших к ним западных польских землях. Ф. И. Тютчев, пожалуй, не слишком преувеличивал достоинства российской имперской политики, говоря в 1870 г.:

“Единство, — возвестил оракул наших дней, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью...”
Но мы попробуем спаять его любовью, —
А там увидим, что прочней...

В Королевстве Польском, в отличие от собственно России, имелась конституция, принятая в 1815 году по проекту, предложенному Александру I польскими сановниками Чарторыским, Шанявским и Соболевским. Так называемая “русская Польша” сохраняла злотый в качестве национальной денежной единицы; имела свою собственную армию; учреждала, начиная с 1816 года, новые учебные заведения, Варшавский университет, Лесной и Политехнический институты. Более того: экономическая и политическая интеграция с Россией обеспечивала Королевству ощутимые выгоды, позволявшие иметь в польском бюджете устойчивое превышение доходных статей над расходными.

Немаловажно уяснить и то обстоятельство, что на территории Королевства по возможности щадились уязвляемые превратностями судьбы национальные чувства коренного населения: за польским языком сохранялся статус государственного, замещались поляками важнейшие правительственные должности. Так, наместником императора (короля польского) был граф Зайончк, министром финансов — Матушевич, министром просвещения и веро-исповеданий — Потоцкий (после него — Грабовский). Военным министром, при сохранении полномочий главнокомандующего польской армией за великим князем Константином, был генерал Вельгорский. Польские министры начинали свою административную карьеру еще во враждебном России Герцогстве Варшавском, созданном по прихоти Наполеона, но это не препятствовало их преуспеянию в новых исторических условиях12.

Таким образом, Королевство Польское было не только самой большой, но и самой благополучной частью разделенной страны, поэтому едва ли уместна ироническая интонация в повествовании Муравьевой о том как “русские словно не замечали, что один из членов “семьи” явно тяготится родственными объятиями”. Когда же, руководствуясь лучшими побуждениями, она вступается за Пушкина — “Не станем утверждать, что его позиция была безупречна, но и не сумеем указать на образец подобной безупречности”13, — то возникает желание упрекнуть автора в недостаточном историзме и излишнем морализировании, напомнить, что Пушкин лучше нас знал и чувствовал свою эпоху.

Л. Г. Фризман был несколько ближе к принципу историзма, когда говорил в 1992 году: “Было бы, разумеется, смешно ставить в вину Пушкину то, что он не смог подняться в своей оценке тех или иных явлений до уровня классиков марксизма и даже революционеров-демократов”14.

Пожалуй, и правда “было бы смешно”: в 1830 году Марксу было 12, а Энгельсу 10 лет от роду; что же касается виднейшего из русских революционеров-демократов Н. Г. Чернышевского, то двухлетнему дитяти саратовского священника еще только предстояло счастье первого приобщения к основным персонажам пушкинских сказок.

Но почему-то вовсе не смешно вчитываться в последующие фрагменты данного текста. Фризман, например, убежден: “Если 130 лет назад польский вопрос в силу исторических условий не мог быть решен до конца справедливо и правильно, что стало возможным лишь в наши дни, то и тогда можно было стоять ближе к этому решению и дальше от него. Пушкин стоял от него дальше, чем наиболее передовые люди его времени”15. Беда Пушкина, как думает Фризман, состояла в недопонимании им столь очевидной для потомков истины, что “в 1831 году ни одно западноевропейское государство не собиралось нападать на Россию”16.

Возможно, что и “не собиралось”. Но ведь до польского восстания была “гроза 12-го года” и через такой же временной интервал после него — Крымская война. Пушкин все это достоверно знал или обостренно предчувствовал. Как следствие, гусиное перо в пушкинской руке уподоблялось стальному клинку — им он разил идейных врагов Отечества в полном соответствии с убежденностью, высказанной в “Борисе Годунове”:

Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов?
Не войском, нет, не польскою помогой,
А мнением; да! мнением народным.

Ответственная, благотворная роль Пушкина в ситуации 1830—1831 годов состояла во внесении в общественное сознание России и Европы той справедливой и своевременной мысли, что не должно бы позволять полякам в тщетных попытках восстановления однажды утраченной ими государственности ставить под сомнение и угрозу существование государственности российской.

Почему мы здесь говорим о своем и пушкинском предпочтении именно российской государственности? Тому есть некоторые достаточно веские основания.

Во-первых, даже Энгельс, говоря во “Внешней политике русского царизма” о России середины XVIII века, довольно справедливо отмечал: “Это население находилось в состоянии духовного застоя, было лишено всякой инициативы, но в рамках своего традиционного образа жизни было пригодно решительно на все; выносливое, храброе, послушное, способное преодолевать любые тяготы и лишения, оно поставляло превосходный солдатский материал для войн того времени, когда сомкнутые массы решали исход боя”.

Во-вторых, он же, невольно отметив факт морально-политического единства и высокой жизнеспособности русского общества, вынужден был говорить нелицеприятные вещи о любимой им Польше, признавая, что “эта основанная на грабеже и угнетении крестьян дворянская республика находилась в состоянии полного расстройства; ее конституция делала невозможным какое-либо общенациональное действие и в силу этого обрекала страну на положение легкой добычи соседей”17.

Если это действительно так, то можно ли считать предосудительным свойственное русским государям стремление получить в Восточной Европе “свою” часть добычи, которая в противном случае доставалась бы геополитическим противникам для дальнейшего использования ее в качестве плацдарма против России?

Ведь имелись и соответствующие прецеденты. Так, в конце 1806 — начале 1807 годов одержавший в Центральной Европе военные победы и добившийся существенных дипломатических успехов Наполеон говорил: “Я — не Дон-Кихот в польском вопросе”. В его деловой переписке с комендантом Познани маршалом Даву и некоторыми французскими министрами содержатся весьма жесткие суждения и инструкции:

1). “Польша — это трудный вопрос, допустили разделы, перестали быть народом, лишены общественного духа, шляхта играет там слишком большую роль. Это труп, в который надо вдохнуть сначала жизнь, прежде чем я начну думать о том, что с ним делать... Я извлеку из нее солдат, офицеров, а потом посмотрю”.

2). “Если Королевство Польское и будет когда-нибудь восстановлено, оно должно быть таким, чтобы по первому сигналу 60000 польских солдат на лошадях могли стать в авангард французской армии, без подобной кавалерии мы не сможем атаковать и победить Россию”. (В 1812 году князь Ю. Понятовский под знаменами Наполеона вторгся в Россию во главе 80-тысячного кавалерийского корпуса. А. П.).

3). “Ставьте патриотов на место”... “Не давайте никаких письменных обязательств”... “Не говорите о независимости Польши и сдерживайте всех, кто стремится показать императора как освободителя, принимая во внимание то, что он никогда ничего по этому вопросу не высказывал”18.

Возникшие было относительно “освободительной миссии” Наполеона шляхетские иллюзии неизбежно должны были в скором времени рассеяться; что же касается народа, то период неравноправного франко-польского союзничества был сразу же весьма недвусмысленно отображен им в фольклоре: “Сняли кандалы вместе с сапогами”.

Тем не менее, когда Денис Давыдов 9 декабря 1812 года триумфально вступил в Гродно, он обнаружил там все еще весьма сильные антирусские настроения. Поэтому в официальной бумаге, адресованной Давыдовым гродненскому населению, сурово говорилось: “Господа поляки! В черное платье! Редкий из вас не лишился ближнего по родству или по дружбе: из восьмидесяти тысяч ваших войск, дерзнувших вступить в пределы наши, пятьсот только бегут восвояси, прочие — валяются по большой дороге, морозом окостенелые и засыпанные снегом русским...

И что же? Я вас спасаю, а вы сами себя губить хотите! Я вижу на лицах поляков, здесь столпившихся, и злобу, и коварные замыслы; я вижу наглость в осанке и вызов во взглядах; сабли на бедрах, пистолеты и кинжалы за поясами. Зачем все это, если бы вы хотели чистосердечно обратиться к тем обязанностям, от коих вам никогда не надлежало бы отступать?.. ...один выстрел — и горе всему городу! Невинные погибнут с виновными... Все — в прах и в пепел!”19.

В 1812 году в Гродно никто не осмеливался ослушаться Давыдова. Что же касается событий 1830—1831 годов, то Давыдов в числе многих других военачальников успешно укрощал польских мятежников силой оружия и был произведен за это в генерал-лейтенанты.

Фернан Бродель, известный французский историк, один из основателей знаменитой школы “Анналов”, явно стоит в вопросе русско-польских отношений XVIII—XIX веков на порядок выше отвлеченного морализирования. Во “Времени мира” беспристрастный, универсально образованный Бродель говорил: “Желая того или нет, но Россия выбрала скорее Восток, чем Запад. Следует ли в этом видеть причину отставания ее развития? Или же Россия, отсрочив свое столкновение с европейским капитализмом, убереглась, возможно, от незавидной судьбы соседней Польши, все структуры которой были перестроены европейским спросом, в которой возникли блистательный успех Гданьска... и всевластие крупных сеньоров и магнатов, в то время как авторитет государства уменьшался, а развитие городов хирело?

Напротив, в России государство стояло как утес среди моря”20.

Как видим, выбор Броделя, учитывающего евразийский характер российского “мира-экономики” однозначен — в пользу сильного государства как фактора нашей экономической и политической стабильности.

По совокупности причин та русофобская пропаганда, что навязчиво осуществляется сейчас электронными СМИ, не должна бы отвращать нас от понимания нашей национальной самобытности, от следования идеалу российской великодержавности. Что же касается “мирового сообщества”, то ему ли опасаться возможного возрождения и возвышения России? Напомним, что Отечество наше не раз вело справедливые оборонительные войны и неоднократно приходило на помощь соседям, подвергшимся вражескому нашествию, но при этом никогда не мстило побежденным и не пыталось решать свои проблемы за чужой счет. Прислушаемся к себе. Доверимся Пушкину. Вдумаемся в его обнадеживающую фразу: “Еще ли росс Больной расслабленный колосс?” И поищем ответа у любимого им, “Бородинской годовщиной” помянутого А. В. Суворова. “Я русский, — говаривал бывало Суворов, — какой восторг”. И добавлял: “Мы — русские, мы все перенесем и все преодолеем!”.

На том стоим.

 
  • Обсудить в форуме.

    [В начало] [Содержание номера] [Свежий номер] [Архив]

     

    "Наш современник" N6, 2001
    Copyright ©"Наш современник" 2001

  • Мы ждем ваших писем с откликами.
    e-mail: mail@nash-sovremennik.ru
  •